Глава 10


Водолётные базы размещались в горных и лесистых районах, далеко от населённых пунктов. Не было у нас объектов, более засекреченных, чем эти базы. Если бы враг дознался о количестве размещённых на них водолётов, если бы он хотя бы отдалённо представил себе, какой уже создан воздушный флот и как он непрестанно умножается, рухнули бы наши надежды на скорую победу. Ни одна база не имела ни номера, ни названия; люди, призванные туда служить, теряли право переписки с родными, встреч с посторонними людьми, ни телефонные, ни телеграфные линии на базы не шли. Территория окружалась частоколом непроходимых и непролазных насаждений, и в гуще кустов таились датчики Прищепы, фиксировавшие каждого, кто приближался — отдельно человека, отдельно зверя. Прищепа по передатчику, настроенному на его индивидуальное излучение, принимал информацию с баз и передавал в штаб. Ни перехватить такие передачи, ни скопировать передатчики — каждый выпускался лишь в двух экземплярах — ни практически, ни теоретически было невозможно, как невозможно полностью, до каждой клетки, скопировать человека, как невозможна пока и задача проще — повторить на своём живом пальце линии пальца другого человека.
В водолётчики мы подбирали парней, не обременённых семьёй, здоровых, сильных, проверенных на выносливость, на быстроту реакций, даже на смелость и самоотверженность — и для таких испытаний имелись тесты. Эти ребята были элитой нашей военной молодёжи. И вот на крупной водолётной базе они арестовали своих командиров, захватили водолёты и готовятся к каким-то военным действиям. Поверить в это было невозможно!
— Мой связной вчера передал по своему каналу, что среди ребят волнение, — в водолёте рассказывал мне Прищепа то, о чём раньше информировал Гамова. — Сообщил, что идёт выяснить причины смуты. Часа два никаких сообщений, затем торопливое: «За мной гонятся, командиры арестованы, склады взломаны, водолёты захвачены, готовятся к военным действиям…» И связь прервалась. Очевидно, связного арестовали.
— Передавал ли раньше ваш связной о готовящихся выступлениях? Хотя бы о том, что у ребят скверное настроение?
— Передавал только, что ребята горячо обсуждают положение на фронте. Ещё передал, что всех взволновало вторжение в Кондук. Но он не нашёл ничего предосудительного в высказываниях.
— Под арест дурака! — гневно сказал Гамов. — Заметить волнение, услышать горячие разговоры — и не установить, по какому случаю горячатся, что волнует! Никудышные у вас сотрудники!
Прищепа промолчал.
Водолёт опустился на площадь, окаймлённую торцами обширных двухэтажных казарм. Всего казарм, уходящих в глубину леса, было шесть. С востока базу защищали горы, со всех остальных сторон — леса. Где-то в чащобе высоких деревьев таились и склады с боеприпасами, и подземные ангары на сто двадцать водолётов — такова была мощность этой базы, уже полностью укомплектованной — по первому же приказу можно поднять все машины в бой.
Наш водолёт окружили беспорядочной толпой вооружённые водолётчики. Ни у одного я не заметил ни почтительности, ни простой приветливости. От нас не ожидали одобрения и нам не обещали доброго приёма.
Гамов обратился сразу ко всем:
— Вы меня узнаёте?
Ему ответило несколько голосов:
— Узнаём. Вы Гамов! Ещё бы не узнать! Вы наш диктатор!
— Правильно — я ваш диктатор. Вы меня знаете. Я вас не знаю, вас слишком много. Кто зачинщики бунта, выходите вперёд.
Никто не двинулся. Гамов нехорошо засмеялся.
— Думал, вы похрабрей. Как же вас выпускать в бой, если вы и поговорить страшитесь?
Из толпы выдвинулись четверо.
— Называйте свои фамилии, если хватит храбрости.
Они отчеканили:
— Альфред Пальман! Иван Кордобин! Сергей Скрипник! Жан Вильта!
— Пальман, Кордобин, Скрипник и Вильта — так? Слушайте мой приказ: немедленно освободите арестованных командиров и доставьте их сюда. — Зачинщики переглянулись, в толпе пронёсся угрожающий шёпот. Гамов возвысил голос: — Вы и мне отказываетесь подчиниться?
Иван Кордобин вытянулся перед Гамовым.
— Вам подчиняемся. Пилоты, за мной!
Четверо ушли. Оставшиеся подтягивались, беспорядочная куча превращалась во что-то похожее на строй. Водолётчики не вытянулись в ряд, не разместились по ранжиру, но каждый — кто позади, кто спереди — старался стать плечом к плечу с другим. Всё это совершалось в полном молчании, они, видимо, поняли, что держались не по-военному, и теперь старались выправиться. Гамов повернулся к ним спиной и сказал мне:
— Не желают усугублять вины командиров, допустивших такое нарушение дисциплины, и хотят хоть внешне показать, что те их чему-то научили.
— Учили, учили… И доучили до того, что были схвачены и посажены под арест. Не командиры, а кислое тесто. Я посоветую Пеано всех отозвать в столицу, а там разжаловать и отдать под суд.
Прищепа, молчавший с момента выхода из водолёта, подал голос:
— И расшифруете, что у нас имеются особо засекреченные части. Уж не думаете ли, что в столице не заинтересуются, что это за новые офицеры и за какие провины их отдают под суд? Разведка врага не ограничивается одним Войтюком, Семипалов.
Это было верно, конечно. Я пожал плечами. Гамов сказал:
— Наказать командиров надо, но за что и как? Пока не узнали, почему затеяли бунт, нельзя выносить решений.
Командиры, в отличие от водолётчиков, чеканили шаг. Они выстроились, отдали по форме честь. Гамов только кивнул им, а я и Прищепа тоже отдали честь. Явное неуважение Гамова подействовало на командиров, все опустили головы. Четверо зачинщиков воротились к своим, теперь это был настоящий строй, к такому и старые служаки не могли бы придраться. В рядах, как волна, пробежал шёпот и замер, когда Гамов вдруг стал прохаживаться перед строем.
Он прошёлся в одну сторону, там стояли отдельно от пилотов командиры. Гамов всматривался в водолётчиков, словно хотел запомнить каждое лицо, на освобождённых офицеров не бросил и взгляда, словно их не существовало. Потом, встав перед серединой строя, намеренно негромко заговорил:
— Взбунтовались… Арестовали всех офицеров… Подготовили машины к боевым вылетам… теперь докладывайте — почему? Считалось — лучшая лётная часть, знатоки воздушных машин, будущие герои. А вы?.. Отвечайте!
И ему мгновенно ответил общий гул. Каждый выкрикивал что-то своё, тянулся, отталкивал соседей, чтобы быть слышней. Молчащий строй мгновенно превратился в орущую толпу.
Гамов обводил глазами кричащих людей — сперва повернул голову направо, побежал глазами назад — до крайнего левого. Потом поднял руку. И почти так же мгновенно, как раздались крики, установилась каменная тишина. Я видел, что пилоты даже дыхание задерживают, чтобы отчётливо слышать Гамова.
— Ясно, — сказал Гамов. — Ни одного молчальника. Все кричали, все признаются в соучастии… Никто не отстраняется… Заговорщики! Но всё же у меня два уха, а не полтысячи — по паре на каждого, чтобы слышать только его. Иван Кордобин! Выходи и говори за всех.
И опять Гамова не обманула интуиция. Возможно, среди других зачинщиков тоже были хорошие ораторы, но что Иван Кордобин умеет зажигать товарищей сильным словом, стало ясно сразу. Он не кричал, не нажимал на выигрышные слова — просто говорил, как если бы раскрывал душу товарищу. И я, вникая в признания и сетования Кордобина, отмечал про себя, как жадно его слушает вся толпа, как одним молчаливым вниманием подтверждает и усиливает всё, что он говорил. Он точно высказывался интегральным голосом всех.
А говорил он о том, как их, отобранных в полках и привезённых сюда без объяснения, куда и зачем, наполнило гордостью то, что они определены в водолётчики и что им вручаются самые совершенные воздушные машины, какие знает сегодня мир. И как они зимние месяцы осваивали технику, изучали лётное искусство, наизусть заучивали инструкции, не только старались хорошо отвечать на экзаменах, но и сами экзаменовали друг друга, в казармах даже после отбоя всюду слышался шёпот: «Ты спроси меня, а потом я тебя спрошу, ну, давай». И спрашивали, и отвечали, и снова спрашивали. Одна была мысль: скоро весна, их отряд перебросят в самый горячий район, там они докажут, что не напрасно они с таким рвением осваивали науку воздушной войны.
Но вот пришла весна, а мы не покидаем базы, всё снова и снова отрабатываем давно отработанные приёмы. Враги крушат оборону, армии тяжко, а мы, способные разнести любого врага, опять отсиживаемся и отлёживаемся. Враг подвёл метеогенераторы к нашим границам, заливает наши поля, гибнет урожай, а мы бездействуем, хотя одним хорошим налётом могли бы уничтожить все метеогенераторные станции кортезов! Нет, говорят нам, нельзя, отдыхайте, насыщайтесь завтраками и обедами, вас кормят по усиленной норме, надо этим пользоваться. Наконец сверкнул просвет. Какую-то воздушную базу призвали к действию, отряд водолётов атаковал Кондук, показал всему миру, какая сила в водолётном флоте, следующая очередь, так мы понимали, наша. И опять — ничего! Враг наступает, а мы отсиживаемся, а мы бездействуем!
До того дошло, что перестали говорить друг с другом. Сходимся в столовой, один на другого не смотрит, еда в рот не лезет. А когда враг оттеснил нас из Патины, вступил на нашу территорию, поняли — дальше терпеть нельзя. Мы пошли к командованию с просьбой поднять боевые машины — и летом на фронт! Без нас там дольше не могут! А в ответ — не смейте об этом и думать! Поступит приказ выступать — выступим. Мы настаивали, мы требовали — пригрозили зачинщиков посадить за решётку, остальным — наряды за нарушение дисциплины. Стало ясно — кто-то вверху саботирует победу, искусственно отстраняет нас от сражений, а командиры выполняют преступные указания. Тогда решили арестовать командиров и самим срочно готовить вылет на фронт. И посадили их, и стали вооружать отряд. А тут сообщение о вашем прилёте… Рапортую, диктатор: готовы нести всю ответственность за самовольные действия. И готовы немедленно вылететь на любой участок фронта для боевых действий.
Кордобин отступил назад. И встал в строй в первом ряду.
Гамов не торопился с ответом. Он с тем же непонятным вниманием оглядывал водолётчиков, всматривался в каждое лицо, словно о каждом размышлял. Не только эти провинившиеся парни в военной форме, не только их командиры, ожидавшие наказания за недопустимое происшествие, но и сам я с нетерпением ожидал, что скажет Гамов. Я часто ошибался, прикидывая, что Гамов решит, он умел быть непредсказуемым. Но здесь решение было одно — так мне представлялось: зачинщиков наказать — не слишком жестоко, они ведь нужны для полётов, а не для гауптвахт; вынести выговоры и командирам, кого-то отстранить от командования, остальных простить, но обязать впредь терпеливо ждать приказов.
Гамов поступил по-иному.
— Дайте-ка мне что-нибудь под ноги, я низенький, а вы вон какие высокие, — сказал он будничным голосом.
Несколько водолётчиков проворно подтащили деревянный ящик, в каких перевозят вибрационные снаряды. Гамов теперь возвышался на голову над строем. И снова он долго осматривал всех, не начиная речи, а сотни глаз впивались в него.
— Спасибо! — сказал он вдруг. — Спасибо вам, друзья, за то, что вы такие! — В строю пронёсся и быстро замер шум. Гамов повысил голос: — Спасибо вам за то, что вы понимаете, как тяжко на фронте, чувствуете, что нужны родине, что она нетерпеливо ждёт вашего появления на полях сражений! Спасибо за то, что вы не только своим боевым умением, но и жизнью готовы встать на защиту нашей общей матери! От всей души, от всего сердца — благодарю! — Он быстро поднял руку, чтобы не дать вырваться крику изо всех глоток. — Конечно, выбрали вы неправильный путь — арестовывать своих командиров, заслуженных офицеров, благородных патриотов. Такие поступки недостойны вас. Вы уже сами понимаете, как жестоко, как несправедливо оскорбили своих офицеров неповиновением, незаслуженным арестом. Но прощаю — вы скоро искупите свою вину в воздухе над армиями нашего врага. — Он опять поднял руку, требуя молчания, и повернулся к командирам. — А вам, офицеры, я строго выговариваю, что допустили такой непорядок в дивизии. Печальный факт — позволили арестовать себя — требует, чтобы всех вас повторно арестовали, потом понизили в должности. Однако прощаю и вас, время не такое, чтобы томить за решёткой боевых командиров. Но это не всё, с чем хочу обратиться к вам. Не самое главное, что допустили безобразное нарушение дисциплины. Главное в том, что вы воспитали в дивизии истинных патриотов, верных сынов родины! Главное в том, что они рвутся в бой, что у каждого одна мысль — прервать вторжение врага. Спасибо вам за это, офицеры, спасибо!
Если бы Гамов в этот момент поднял не одну, а обе руки, настаивая на молчании, никто бы не увидел поднятых рук: все повернулись к командирам, восторженно орали. Не сомневаюсь, что водолётчиков, когда первая горячность спала, томило не так опасение кары за собственное бунтарство, как страх, что командиров, опозоренных незаслуженным арестом, ещё и накажут за то, что допустили самоуправство. И ни один офицер не ждал, что сам строгий диктатор, вместо того, чтобы понизить в воинских званиях, отстранить от должности, будет благодарить их. Впереди своих офицеров стоял командир дивизии, старый лётчик, он прилетел когда-то к нам в окружение с Данило Мордасовым. Корней Каплин, так его звали, тогда он был майором, теперь полковник. И он кривил лицо, стараясь удержать слёзы, опускал голову, чтобы их не видели, а их видели все, и лётчики орали и махали руками, ликуя, что он прощён за их проступок против него и что он их тоже прощает, и эти его слёзы — знак любви к ним, а также и глубокого уважения к нему и самого Гамова, и всех их, его питомцев — благодарили старого командира за то, что он плакал.
Нет, Гамов знал, как покорять души людей!
Прошло не меньше двух-трёх минут, прежде чем весь строй опять повернулся к нему. Гамов снова поднял руку, восстанавливая тишину. И когда тишина, накаляясь от ожидания, стала почти бездыханной, он заговорил так, что стал отчётливо слышен самым дальним в строю.
— Друзья мои, один из зачинщиков вашего патриотического бунта сказал, что у вас подозрение — а не сидит ли где-то вверху человек, сознательно отстраняющий вас от участия в военных операциях. Открыто объявляю вам — да, есть человек, отстраняющий вас от сражений. Этот человек — я. Но не потому, что саботирую победу, а потому, что подготавливаю её. Здесь скрыт один из величайших государственных секретов. Но я расскажу его, чтобы укрепить ваши растерявшиеся чувства, чтобы внести твёрдость в ваши души. Даже не все министры знают то, что я вам сейчас открою. Да, на фронте плохо. Армия отступает, урожай гибнет под потоками, которые мы не можем отразить. Наши бывшие союзники мобилизуются против нас, наш главный враг — Кортезия — вооружает их армии. Плохо сегодня, очень плохо! А завтра будет хуже. Это надо с беспощадной правдивостью, со всей мукой сознания понимать — завтра будет хуже! Что же, признать наше поражение, оплевать себя позорной кличкой «агрессоры», склонить шею под сапог победителя, выскрёбывать у наших семей последние деньги на репарации? Нет! Тысячи раз — нет! Мы не побеждены и не будем побеждены. Ибо у нас могучий резерв, способный повернуть весь ход войны, способный принести нам окончательную победу. Этот могучий резерв — вы! Открываю вам величайшую тайну нашей стратегии. Мы создали грандиозный воздушный флот, вы лишь одна из многих дивизий этого флота. Дивизия, одним ударом поставившая Кондук на колени, такая же, как ваша, даже слабее вашей. Вот такая у вас мощь! Враг и не догадывается о наличии у нас подобного флота, не ожидает, что над полями сражения скоро появится новая сила, которой он ничего не сможет противопоставить. Но мы не должны использовать преждевременно вашу ударную силу. Ещё не все дивизии укомплектованы, заводы выпускают всё новые водолёты, их надо вооружить и освоить. Было бы преступлением пускать вас в бой по частям. Да, плохо сегодня, плохо, но завтра начнётся спасительный перелом. И его создадите вы — самый крупный наш резерв, самая твёрдая наша уверенность в победе. Не было бы вас, мы давно прекратили бы войну, признали своё поражение. Но вы есть — и вы величайшая надежда родины! Сегодня армия ещё сдерживает врага, наносит ему огромные потери. Но завтра, мы это знаем, он прорвёт последнюю линию нашей обороны — и ринется исполинской тушей в глубь страны. И тогда ваша мать, родина ваша, воззовёт к вам: «Дети мои, погибаю! Идите спасать меня, только вы одни способны меня спасти. И если понадобится, умрите за меня, за ваших матерей и отцов, за вас самих, чтобы не попасть в унижение и позор». Вот так она скажет вам, своим верным спасителям, своим верным сынам. И тогда идите и умирайте!
…Я часто думал потом — что было бы, если бы Гамов закончил свою речь к взбунтовавшимся водолётчикам не патетическим призывом умирать, а скромней, по-деловому. Как поначалу завёл эту удивительную речь, как обычно говорил на заседаниях правительства — назвал бы количество водолётов, боевую мощь полков, открыл секреты комплектования воздушных соединений, доказал бы, что перевес будет непременно у нас. Убедительных доказательств было бы больше, он смог бы гарантировать победу, а не пророчить гибель. Наверное, он с такой речью и собирался обратиться к взволнованным парням — и смог бы и убедить их в своей правоте, и укрепить их уверенность в нашей победе, и доказать, что делает всё нужное для неё, и что в ней они станут решающей силой. Так бы поступил и я. Но он увидел раскрасневшиеся лица, горящие глаза, почти не дышащие от напряжения рты — и мигом перестроил речь. И призвал их к величайшей чести — умереть за родину, если родина того потребует. И добился неописуемого эффекта!
Едва он почти выкрикнул последние слова, как строй, каменевший в исступлённом молчании, всей массой ринулся к нему. Десятки рук взметнули его вверх. Толпа ликовала, в ней не было слышно отдельных голосов, она обрела свой собственный голос, один восторженный голос из сотен голосов. Теперь Гамов возвышался над нами уже не на голову, а на всё туловище, и смеялся, и что-то говорил, и показывал жестами, что ему неудобно на руках, что он хочет спуститься на землю. Но его несли вдоль всех шести длинных, как бараки, двухэтажных казарм, обнесли по всему периметру площади и начали новый круг. У меня заложило уши от восторженного ора молодых глоток, от топота сапог, от шума теснящихся к Гамову тел. Сперва я глядел только на водолётчиков, любовался ликующими юными лицами, распахнутыми восторженными глазами. Потом присмотрелся к Гамову и понял, что ему нужно срочно помочь. Он посерел, сжимал губы. Я вспомнил, что он плохо переносит тряску, и, огибая радостно беснующуюся толпу, подобрался к офицерам. Они всё так же стояли в сторонке и, хоть внутренне чувство дисциплины не позволяло им неистовствовать, на лицах читалось, что они сейчас испытывают те же чувства, что и их разбушевавшиеся питомцы.
— Надо выручать диктатора, — сказал я Корнею Каплину. — Он еле держался на ногах, а тут такие волнения… У него закружилась голова…
Каплин что-то сказал одному из офицеров. Тот выдвинулся вперёд и пронзительно засвистел. Три раза он дунул изо всех сил в рожок, вынутый из кармана. Сперва задние обернулись, потом и те, что были поближе к Гамову. Его опустили на землю, он пошатнулся, но устоял на ногах. Два первых свистка, похоже, означали призыв к вниманию, а последний, с переливами, приказ строиться. Все кинулись на свои места. Не прошло и минуты, как перед нами стояла чёткая шеренга. Вперёд вышел полковник и молча оглядел построившихся водолётчиков. И в его молчании, и в том взгляде, каким он обводил их, была благодарность за то, что после беспорядков, они, усмирённые, показали, что не утратили дисциплины и послушания командирам — и быстрота построения, и чёткость строя свидетельствуют именно о послушании и вернувшейся дисциплине, и сам он видит, и глава государства видит, что впредь не будет ни своеволия, ни беспорядков.
Офицер с рожком скомандовал:
— В казармы, на учения!
Спустя минуту на площади оставались только полковник и несколько офицеров. Водолётчики не шли, а бежали в казармы — демонстрировали скорость исполнения приказов. Гамов с улыбкой пожаловался:
— Так закружили, что чуть не потерял сознание.
Полковник спросил:
— Какие будут распоряжения, диктатор?
— Сперва вопрос: эти зачинщики?.. Пальман, Кордобин, Скрипник, Вильта… Они как в учении и казарменном быту?
Полковник посмотрел на помощников и, видимо, понял, что они заранее согласны с тем, что он собирается доложить.
— Отличники! Считали их первыми кандидатами на повышение, даже рапорты заготовили. Теперь, конечно…
Гамов не дал ему договорить:
— Семипалов, какую вы утвердили структуру у воздушных дивизий?
— Как в пехотных и артиллерийских: восемь полков.
— Промежуточных соединений нет?
— Не создавали.
— Теперь создадим промежуточные соединения — бригады. Каждая воздушная бригада из двух полков. Полковник, разбейте вашу дивизию на четыре бригады и командирами назначьте этих отчаянных… Альфред Пальман, Иван Кордобин, Сергей Скрипник, Жан Вильта. Я не ошибся? — Гамов любил демонстрировать память.
Вряд ли офицерам могло понравиться неожиданное решение Гамова. Корней Каплин сохранил спокойствие, но у остальных лица вытянулись. Гамов умел переломить любое настроение в свою пользу. Он дружески сказал:
— Вас покоробило, что ваши подчинённые, к тому же проштрафившиеся, вдруг станут начальствовать над вами? Есть здесь обида, есть. Но есть и гордость! И не за них гордость — за себя! Ибо вы воспитали и научили так, что они даже вами могут командовать. Ученик должен превзойти учителя, если учитель хорош, ибо иначе нет движения вперёд. И если они окажутся на своём месте, если хорошо будут командовать бригадами, то в этом прежде всего ваша заслуга. И чем выше они, молодые, поднимутся над вами, тем значительней ваша собственная заслуга, тем больше вам чести и благодарности. Поздравляю вас, командиры, с успехом в подготовке новых офицеров! Ни я этого не забуду, ни родина не забудет. Вопросы есть? Нет? Тогда мы отбываем.
В водолёте я не удержался от упрёка:
— Гамов, не слишком ли вы рискуете? Назначить в командиры бригад юнцов! Ни разу не были в сражениях, успехи только в учениях… А если спасуют в первом же бою?
— Не похоже на них, Семипалов. Пришлите им приказ о присвоении четырём бригадирам бригад приличествующих воинских званий. Прищепа, что вы хохочете?
Прищепа не хохотал, только улыбался. На площади он молчал, только профессионально во всех всматривался. Но в водолёте им овладело веселье. Он восстановил на лице серьёзность и ответил:
— Представил себе, как выглядит со стороны сегодняшняя сцена на площади. Солдаты взбунтовались, посадили в тюрьму командиров. А их за это благодарят, повышают в званиях, назначают на офицерские должности. И командиров благодарят, что воспитали солдат, способных на нарушение дисциплины. Хвалят офицеров за то, что дали себя арестовать! Прочитал бы о таком событии в книге, никогда бы не поверил!
— Неклассическая трактовка дисциплины, — заметил я.
— Надеюсь, теперь я могу не выполнять приказа посадить под арест моего связного? — продолжал Прищепа. — Он проштрафился не больше, чем другие офицеры. Правда, благодарить его за это не буду.
Гамов огрызнулся:
— Приказа об аресте вашего связного не отменяю. Офицеры воспитывали патриотизм в своих солдатах и не заметили, что патриотизм вдруг вступил в противоречие с дисциплиной. А связной должен непрерывно информировать о состоянии дивизии и проглядел, что в ней творится. Он не выполнил своего профессионального долга. Дайте ему работу попроще. Для серьёзных дел он не годится.
Я сказал:
— Вы пообещали водолётчикам, что скоро отправите их на фронт. Я удивлён. Пеано не собирается в ближайшее время поднимать авиацию.
Гамов покачал головой.
— Вы меня неправильно поняли. Авиация будет задействована, когда в ней возникнет необходимость, а не по требованию водолётчиков. Единичные происшествия не могут отменить большой стратегии.