Глава 11



В Кортезии ещё продолжались ликования по случаю удачного нападения на наши незащищённые города, ещё завершались у нас траурные захоронения жертв, а Пеано всей мощью нашего водолётного флота обрушился на островные базы кортезов. Он бил наотмашь, сжатым кулаком — ещё полыхали не поднявшиеся с земли машины, когда наши десантники ринулись на захват казарм. Ни одному вражескому водолётчику не удалось спастись. Да и куда было бежать? Вокруг океан, а в воздухе наши машины! Только клуры подняли свои аппараты на перехват возвращавшихся наших водолётов — отважное, но бессмысленное действие, клуры не раз в своей истории совершали такие героически-бездарные поступки.
Наше стерео — неоднократно и на весь мир — передавало репортаж о захвате островных баз. Десятки раз возникали одни и те же лица — генералы, скомандовавшие налёты на наши мирные города, пилоты, которые вели машины, механики, заправившие их сгущённой водой. Даже в Кортезии стали удивляться, зачем нашему министру информации понадобилось создавать такую особую популярность трём сотням пленных, когда у нас их были десятки тысяч, отнюдь не удостоенных подобной стереоизвестности. Только несколько человек знали, что миру показывают осуждённых на позорную казнь — надо было, чтобы мир запомнил их лица.
Гонсалес на специальном заседании Чёрного суда огласил смертную казнь для всех водолётчиков, напавших на города, заведомо лишённые защиты с воздуха. Он закончил приговор словами:
— Наши враги обрушились на мирные поселения тайно, не дали женщинам и детям хотя бы спрятаться в подземельях. Такая подлость усугубляет вину подсудимых. Чёрный суд объявляет миру, что смертная казнь преступных водолётчиков будет совершена над их родными городами в заранее объявленный день и час.
После объявления приговора пилотам Кортезии во дворце состоялись две встречи. Расскажу о каждой.
Первая была с водолётчиками, отобранными в карательный рейд через океан. Гамов пожелал, чтобы честь этого скорей судейского, чем военного рейда, была поручена дивизии Корнея Каплина — после мятежа Гамов испытывал к ней приязнь. И мы увидели старых знакомых — Альфреда Пальмана, Ивана Кордобина, Сергея Скрипника, Жана Вильту — ныне командиров бригад, офицеров, отмеченных наградами за сражение над Родером, освобождение наших пленных и нападение на островные базы кортезов.
Гамов поблагодарил их за то, что в недавних боях они выполнили всё, чего он ждал от них и что они обещали, — спасли нашу Родину от разгрома, создали предпосылки для победы. Но война не кончена. Кортезия собирает новые силы. Она попирает все законы морали, нападая на мирные города. Нужно так покарать врагов, чтобы их охватил ужас от одной мысли о новых преступлениях. И эта благородная миссия — отбить у врага стремление к подлости, сделать подлость из выгодной акции роковой ошибкой — снова предоставляется людям, столь мужественно выручившим родину в дни величайших испытаний.
Пока Гамов говорил, я мысленно сравнивал его нынешнее выступление с тем, когда он усмирял мятеж на водолётной базе. Было много схожего, но больше различий. И там, и здесь его слушали те же люди. И там, и здесь он не утешал, не закрашивал опасности, прямо требовал — если понадобится — самопожертвования. Но дух речи был теперь иной, и слушали его по-иному. Там он поднимал юнцов на гибель для спасения родины — и поднял всех! Здесь излагал военно-нравственную задачу, упоминания о возможных жертвах звучали словесными фиоритурами. Только безумцы, сказал он, решатся напасть на вас и тем погубить своих сограждан, которым мы обещали свободу.
Случилось так, что после совещания я оказался с Корнеем Каплиным и двумя бывшими мятежниками — Иваном Кордобиным и Жаном Вильтой.
— Вы уверены, что рейд за океан сойдёт благополучно? — обратился я к ним. — Допускаете возможность военного отпора?..
— Почему же не допустить безумства? — рассудительно сказал Корней Каплин. — Но, генерал, война ведь такая — надо рассчитывать силы свои и противника, наличную технику, запасы боеприпасов, воинское умение командиров… Чьё-либо безумие при расчёте обычно не учитывается.
— Так, — сказал я с волнением. — Безумие никем не планируется, только разумные поступки.
Для второй встречи во дворец доставили почти двести участников конференции в Клуре — журналистов, операторов стерео, бизнесменов, нажившихся на военных поставках, нескольких дипломатов. Все глядели смертно перепуганными. Их ужас ещё усилился, когда к ним обратился Гонсалес.
— Приговор вам ещё не вынесен, — сказал он. — Но ваша вина в преступной войне так велика, что я проголосую на суде за смертный приговор. Но суд Милосердия решил предоставить вам иные возможности. Впрочем, я ограничусь технической информацией.
И Гонсалес ввёл пленных в суть операции, в которой им отводилась такая необычная роль. Затем говорил Николай Пустовойт. Я уже упоминал, что к ораторам он отнюдь не принадлежал, мрачное красноречие Гонсалеса было несравнимо с вялой речью Пустовойта. Но уже наступало время, когда любое слово министра Милосердия действовало куда сильней целой речи Гонсалеса. Гамов заранее предвидел такую реальность, когда назначал Николая, а я долго сомневался, обладает ли он силой, достойной его министерского поста.
— Ваше спасение во многом зависит от вас самих, — говорил Пустовойт пленным. — Я знаю, это кажется чуть ли не насмешкой — как вы можете спасти себя, стиснутые в кабине водолёта? Так вот — в обеих кабинах водолёта поставят стереокамеры. Одна покажет, как ведут себя осуждённые на казнь, мир услышит их последние пожелания. Их обращения к родным… Другие камеры продемонстрируют вас. И если вы захотите что-либо сказать, все страны мира услышат вас так же отчётливо, как осуждённых. Те будут нас проклинать. А вам советую заклинать своих, чтобы не причинили вам вреда, — это единственная гарантия спасения.
Это был, конечно, мудрый совет. Я непрерывно ставил себя на место командования кортезов. Продумывал за них ответные действия. Не сбивать приближающихся машин — погибнут только осуждённые врагами на смерть водолётчики. Сбивать — всё равно они погибнут, да с ними ещё много своих же людей, невиновных в уничтожении городов — гражданских, а не военных. Простой расчёт диктовал: из двух зол выбирать меньшее — не сбивать! Но над простым разумом могло возобладать безумие. И был ещё резон, порождавший очень непростые расчёты. Да, сбить нападающие водолёты большее зло, чем пропустить их безнаказанно. Но последствия меньшего зла будут куда вредней, чем последствия зла большего. Ибо оно, меньшее, равнозначное новому поражению, внесёт смятение в души. Враг коварно поставил нас перед выбором — меньшее ли принять зло или большее. И он хочет, чтобы мы действовали по элементарной выгоде — меньшее меньше большего. Но высший разум утверждает, что большая потеря даст потом больше выгоды, чем потеря меньшая. Гамов опасался безумия военачальников Кортезии. Но надо было опасаться не безумия, а ума наших врагов.
Я высказал эти мысли Гамову. Он ответил:
— Высший разум никогда не бывает самоочевиден, Семипалов. Он достояние немногих. Массы мыслят очевидностями, а не проникновениями. Вы были правы, когда предложили свой план. Аментола не осмелится бороться против мнения своего народа. Перебороть сознание масс он смог бы лишь длительным убеждением. А времени на это мы не дадим.
Стереостанции Исиро передавали на весь мир лица заложников. Кортезия клокотала. В ней и раньше не случалось полного согласия, сейчас одни проклинали нас за жестокость, другие уже признавали, что недавнее нападение на мирные города было преступлением, а не подвигом. И все одинаково требовали от правительства, чтобы объявленную казнь предотвратили, — вымогали срочные соглашения, сохраняющие жизнь осуждённых. О том, что может совершиться ещё более страшное, чем казнь преступных водолётчиков, — гибель людей, неповинных в их преступлении, никто и звука не подавал, это заранее исключалось. Аментоле и его генералам не оставляли вариантов выхода. Всё происходило, как мы планировали.
В день старта наших водолётов я прошёл к Пеано. Все члены Ядра собрались в тесном помещении Ставки, только Гонсалес и Пустовойт отсутствовали. Я уселся рядом с Прищепой.
На каждом карательном водолёте были две кабины — верхняя, самая просторная, вмещала с полсотни заложников. В нижней, поменьше, для бомб и оружия, разместилось по двадцать осуждённых. Стереопередачи с водолётов начались с того момента, когда заложники и осуждённые заполнили свои помещения.
Вначале стереолуч показал картину старта — двадцать четыре водолёта, целый полк, выстроились на лётном поле. Лишь десять несли осуждённых и заложников, остальные были загружены боеприпасами — на случай возможного воздушного сражения. Тяжёлые машины взмывали, выстраивались в воздухе по трое в ряд — и двигались на запад. В те два часа, когда водолёты пересекали Патину, Ламарию и Родер — арену недавних сражений, — и в верхней, и в нижней кабинах заключённые на скамьях тихо переговаривались, хмуро ждали последующих событий. Тревога — и у нас, организаторов рейда, и у пленных началась, когда водолёты пересекли границу Клура. У клуров понятия военной чести, верности заветам зачастую пересиливают любую выгоду: мы не могли исключить нового сражения в небе клуров. Но военные водолёты не пересекли наши пути, все двадцать машин пошли на океан, десять с «пассажирами», десять охранных с оружием.
Стерео попеременно показывало осуждённых и заложников. Гамов ожидал проклятий, призыва к мести, неистовства. Даже похожего не было! Осуждённые ощущали веяние смерти, ожидали её, уже наполовину мёртвые. Я уже много раз замечал — с момента, когда Гамов объявил Священный Террор, — что люди, лишённые надежды на вызволение, деревенеют. Не то что на физическое сопротивление, даже на резкие жесты, даже на ругань недостаёт сил — сидят и ждут вызова на казнь, покорно бредут к смерти. Так и эти пленные водолётчики молчаливо приткнулись на скамьях, понурив головы, ни один не поднимал лица навстречу лучу стереокамеры, ни один не ругался, не кричал, не передавал в эфир просьбы, слов прощания с близкими — стадо, бредущее куда гонят. Не знаю, как другим, но мне это окостенение тела и души раньше реальной смерти показалось до того ужасным, что сам я еле удерживался от проклятий. В эти минуты я ненавидел себя за то, что предложил такой жестокий способ расправы.
Только один осуждённый выпадал из этого скопища полумёртвых тел, тупо ждущих предписанной гибели. Молодой парень плакал, охватив ладонями лицо, и сквозь рыдание слышалась не то мольба о пощаде, не то оправдание: «Я не виноват! Мне приказали! Я не хотел!» И по той же странности восприятия, его моления вызывали не сочувствие, а протест. Я вспомнил лежащую на спине девочку с ужасом в широко распахнутых глазах, с простёртыми ручками, молившими грозное небо о пощаде. И эти глаза, эти ручки, окостеневшие в судороге над головой, перевешивали все моления, все оправдания людей, виновных в гибели девочки. Может быть, именно этот водолётчик, льющий сейчас слёзы, пронёсся над той девочкой, может быть, из брюха его водолёта вывалились те бомбы, один грохот которых наполнил душу ребёнка таким ужасом, что не стало жизни, могущей вместить этот ужас. Я не жалел пилота, исходящего слезами. В это мгновение я стал подобен Гонсалесу, превратившемуся за годы войны из красивого мужчины средних лет в свирепого дьявола мести.
И не я один испытал такое чувство. Исиро показал пейзаж разрушенных городов. И снова я увидал — уже глазами — мёртвую девчонку, непроизвольно перед тем возобновившуюся в моём воображении. Прищепа яростно выругался. Я посмотрел на Гамова. Гамов отвернулся — не захотел, чтобы мы увидели его лицо.
С приближением водолётов к Кортезии Исиро всё чаще выводил на экран заложников. Так было заранее оговорено. Народ Кортезии должен был многократно увидеть, какие из его граждан живыми выйдут на свободу, если генералы сохранят благоразумие, но неминуемо погибнут, если разум генералам откажет. И вот среди них, поставленных равно перед гибелью и свободой, ещё до подлёта возникло волнение. Ничего похожего на безвольную подавленность, на апатию, равносильную полумертвости, и в помине не стало. В их кабинах выкрикивали просьбы и требования, даже завязывали споры. Какой-то представительный мужчина, по всему — преуспевающий бизнесмен, деловито твердил, когда экран в кабине показывал его: «Не сбивайте, мы вам нужны!» А другой, пожилой, в плаще священнослужителя, проникновенно возглашал: «Родина, я возвращаюсь! Прими меня живого!» Но всего впечатляющей была картина из водолёта Жана Вильты, на экране мелькнуло и его юное лицо. В этой кабине миловидная девушка с роскошными тёмными волосами простирала к стереокамере руки и молила рыдающим голосом: «Отец, я не хочу умирать! Отец, пощади!» Не знаю, что чувствовал неведомый мне отец, но меня хватал за душу её голос, таким он был нежным и страдающим, такие в нём слышались страх и боль. Я толкнул Прищепу рукой.
— Павел, ты всех в мире знаешь. Кто она и кто её отец?
Но Павлу Прищепе девушка, так трогательно молившая отца о пощаде, была незнакома. Меня услышал Гамов.
— Это дочь авиационного генерала. Профессия — журналистка, писала очерки и статьи. Вполне заслуживает смертной кары за восхваление войны. Гонсалес рекомендовал её в заложницы.
Исиро, видимо, знал, какого человека молит о пощаде пышноволосая девушка: она через две-три другие сценки всё снова говорила о том, что не хочет умирать, слёзы в её голосе слышались всё отчётливей. Одно скажу: ни за какие блага мира я не хотел бы в эту минуту быть на месте её отца.
А затем на экране возникла береговая линия Кортезии. Широкие волны с грохотом бились о скалы. Наступал критический момент операции. Если генералы Кортезии решили сбивать наши воздушные машины, самый раз был им поднимать свои водолёты. Но только разорванные облака проплывали на высоте. Ни один водолёт противника не ринулся навстречу: всё шло по самому оптимальному из наших вариантов.
Четыре наших водолёта — два с осуждёнными и два охранных — пошли на Кордозу, столицу страны, остальные парами полетели на другие города. Экран показал и столицу, и эти города. Я ожидал, что жители всюду запрутся в домах, чтобы не подставлять голов под то, что обрушится с неба. Но улицы были полны, только детей не вывели, люди на улицах не сновали, бесцельно выглядывая наши близящиеся водолёты, а энергично натягивали над улицами, на площадях, на крышах домов сети и полотнища. Я и вообразить не мог, что за те несколько дней, что прошли от объявления Чёрного суда о каре преступных водолётчиков, кортезы успеют достать такую уйму сетей, такие массы полотнищ. Столица вся была так покрыта ими, что даже крыши с трудом проглядывали сквозь сети. Я снова толкнул Прищепу.
— Ты знал, как они готовятся к казни водолётчиков?
— Знал, что изо всех складов выгружают полотно. И что рыбакам велено сдавать все сети. Но до вчерашнего вечера натягивания сетей не происходило. Кортезы остереглись заблаговременно показать нам масштаб спасательных действий.
Я обратился к Гамову:
— Может, сменим города, над которыми назначены казни? Пеано успеет передать нашим пилотам приказы о других целях.
Гамов покачал головой.
— Семипалов, мы же заранее объявили города, где совершим казнь. Нечестно отказываться от своих слов.
— Гамов, вы негодуете против верности долгу, воинской чести, но они сильны и в вас, — сказал я с иронией и повернулся к экрану. Гамов промолчал.
Водолёты, направленные к провинциальным городам, почти одновременно освободились от своего трагического груза. Четыре водолёта ещё кружили над столицей, когда остальные уже выстраивались в обратный путь. Исиро показал, как рушились осуждённые на смерть, как тела их подпрыгивали на сетках, как кровь заливала полотнища и мостовые… Уже на следующий день стало известно, что больше четверти сброшенных погибло сразу, а среди уцелевших больше половины стали вечными обитателями сумасшедшего дома.
А мы снова глядели на экран, а на экране показывался то беснующийся океан, то кабины водолётов. Здесь наконец наступило успокоение. Нервное потрясение породило сонливость. Не было ни одного заложника, противостоявшего сонной одури. Исиро снова высвечивал девушку, молившую отца о пощаде. Я упоминал, что она миловидна. Сейчас, откинувшая голову на спинку кресла, полуприкрывшая волосами лицо, она виделась очень красивой — той счастливой красотой, какую даёт вызволение от страха смерти.
Водолёты пересекли океан и приблизились к Клуру. Двенадцать вооружённых машин пронеслись над ним, не встретив противодействия. Десять водолётов с заложниками приземлились. Клуры валили на аэродром как на праздник. Из воздушных машин выбирались заложники, их осыпали цветами, подхватывали на руки. Я ещё раз увидел ту пышноволосую девушку, её водрузили на деревянный щит и несли не меньше десятка дико орущих парней. Она смеялась и плакала, размахивала цветами. А затем загудели дюзы наших пустых водолётов, толпа расступилась. Одна за другой машины взмывали. И им махали с земли руками, платками, цветами — как будто удалялись восвояси не враги, совершившие жестокую казнь, а друзья, осчастливившие кратковременным посещением.
— Даже в бреду не вообразил бы такого! — сказал я. — Какое-то массовое безумие, Гамов!
— Возвращение ясномыслия, — сказал он. — Я так надеялся на это, Семипалов! Наступает перелом в войне. Не на полях пока, в душах — это безмерно важней!
— Не преувеличивайте! Клуры — народ, легко поддающийся эмоциям…
— Нет! Эмоциями тоже командует разум. Внутренний, который не всегда можно выразить логическими категориями. Рассудок, примитивный здравый смысл легко высказывается в силлогизмах. Но в каких силлогизмах выразить озарение? В какую формулу уложить ясновидение? Верую в перелом войны, верую, Семипалов!
— Рад за вас, Гамов, — сказал я сдержанно. Я не верил.