Глава 15



Я очнулся на кровати в большой светлой комнате. В окно лилось солнце, его яркость смягчали полупрозрачные гардины. Возле кровати рядком стояло пять кресел, в каждом сидел мужчина в халате поверх мундира. Они молча смотрели на меня, я молча смотрел на них. Они были очень разными и одновременно очень похожими. Разными были их возраст и, очевидно, чин. Похожими — лица и мундиры. Первым у постели поместился горбоносый бородатый старик с тёмными глазами, чуть не выкатывающимися из орбит, последний гляделся почти юнцом, но также пучеглазым, бородатым и носатым. Старик сказал что-то непонятное, ему так же непонятно отозвались, потом средний наклонился ко мне и произнёс на языке, похожем на наш, но с чужими интонациями:
— Здравствуйте. Меня зовут Леон Сеговия. Я буду вашим переводчиком. Как вы себя чувствуете? И как вас зовут?
Я ответил помедленнее, чтобы он разобрал каждое слово:
— Меня зовут Андрей Семипалов. Я ещё не знаю, как я себя чувствую. Не уверен, что смогу свободно встать и ходить.
Они в ответ радостно заговорили на том же незнакомом мне языке. У нас такой беспорядочный разговор назвали бы галдежом. Я старался вникнуть в их слова, но не был уверен, что могу точно воспроизвести даже звучание, не говоря уже о смысле, настолько быстры и путаны были звуки, слагавшиеся в слова. Потом я узнал, что эти военные в больничных халатах просто радовались — ни один не был уверен, что язык, на котором со мной заговорили, будет мне понятен.
— Лежите, выздоравливайте. Завтра приду, — сказал Сеговия.
Все они поднялись и один за другим скрылись за дверью. Я закрыл глаза и постарался вспомнить, что совершилось со мной, когда я рухнул на пол кабины. Вспомнилась рука Гонсалеса, схватившаяся за пусковой рычаг. Я прислушался к своему телу — болит ли что? Ничего не болело, только впечатление было, что не лежу, а свободно подвешен в воздухе. Откинув одеяло, я осмотрел себя. Повреждений на теле не было. Я опустил босые ноги на пол, сделал шаг, другой. Ноги хорошо держали тело. Подобравшись к окну, я распахнул гардину. Солнце чуть не ослепило меня, глазам стало больно. У нас даже в пустыне, в извечном царстве жары, солнце никогда так не светит. Я прикрыл глаза рукой и посмотрел вниз. Вначале я не увидел земли. Напротив моего окна возвышался дом, он поднимался над моим окном этажей на двадцать. Солнце светило в проём между ним и другим таким же домом. Но вниз оба дома рушились бесконечной чередой этажей. Я попытался сосчитать этажи, идущие вниз, и сбился, перейдя первую сотню. Лишь потом я узнал, что эти два дома и тот, в котором меня поместили, имели по сто восемьдесят, по двести этажей, и научился видеть крохотных человечков, похожих на жуков, на узкой улице между домами и автомашины, казавшиеся спичечными коробками, ползущими по мостовой.
Солнце прошествовало проём между двумя домами, скрылось за соседним домом, и сразу стало темно. В окнах загорелись лампы, но сияние окон не высвечивало глубины провала между домами. Я отошёл от окна и лёг в постель. Меня мутило от усталости. Я не то уснул, не то потерял сознание.
Утром военный в халате поверх мундира принёс мне поесть. Еда, в общем, была та же, что и у нас, но больше блюд и вкусней приготовлено. Особенно мне понравилась мутная сладкая жидкость со звучным названием «какао». У нас такой не было.
После завтрака появился Леон Сеговия. Теперь я гораздо лучше понимал его. Было впечатление, что он за одну ночь выучил много наших слов, улучшил произношение. Он сказал, что на него работал лингвистический компьютер, он только запомнил те несколько сотен слов, какие извлёк из многих миллионов, хранившихся в компьютерной памяти. Мне его замечательный учитель вообразился мудрым стариком, поседевшим на толковании древних текстов, — я уже знал, что этом мире господствует страшный порок: разноязычие. Но Леон Сеговия разочаровал меня — компьютер не человек, а машина, и в его электронной памяти хранится всё словарное богатство тех четырёх тысяч языков, какие употреблялись в прошлом и обычны сегодня. Я ужаснулся:
— Четыре тысячи! Да как возможно при таком излишестве языков какое-либо сознательное общение?
— Четыре тысячи, — повторил он. — И это не все существовавшие языки, многие пропали вместе с их народами, другие выродились, хотя народы сохранились. — И Сеговия успокоил меня: — Не думайте, что нужно знание всех языков, для общения достаточно десяти главных. Мы их называем международными. Образованные люди ограничиваются обычно тремя языками — родным и двумя международными.
— Всё равно много, — возразил я. — И какая трата сил — изучать, кроме родного, ещё несколько международных языков! Кстати, как вы открыли мой язык? Он, наверное, не из ваших международных. Неужели хранился в памяти вашего всезнающего учителя-компьютера?
Дело обстоит именно так, объяснил Леон Сеговия. Когда меня поместили в больницу, я часто в беспамятстве бормотал несколько слов, отсутствующих во всех международных языках. Компьютер перебрал весь словарный запас трёх тысяч языков, пока, перейдя к последней тысяче, не наткнулся на малый, давно угасший язык, где произнесённые мной слова дали расшифровку: «Пить!», «Болит бок», «Дайте воды!». Остальное было делом несложной техники. Призвали его, Леона Сеговию, майора по военному званию, профессора лингвистики по профессии, к тому же из того народа, чей родной язык в той же языковой группе, что и вымерший древний язык пришельца. Понадобилось, конечно, изучить всё, что сохранилось в словесном хранилище от исчезнувшего языка. Он проделал это, пока пришелец лежал без сознания. Зато сейчас мы можем разговаривать свободно, не правда ли?
— Совершенно свободно, — подтвердил я. — У вас, вы сказали, звание майора? Мною интересуются военные вашей страны?
— Весь мир, не только мы. Но и мы, конечно. В вашем багаже нашли много оружия — и почти всё оно нам незнакомо. Поэтому мы должны задать вам несколько вопросов. Кто вы? Откуда? Для чего появились у нас? Почему прихватили с собой так много оружия? Каков принцип действия каждого вида оружия?
— Я хочу прежде узнать, как и где я появился у вас?
— Мы подобрали вас на футбольном стадионе. Вы сломали ногу нашему форварду Майку Диксону.
— Разве я играл у вас в футбол? У себя на родине никогда не увлекался этим видом спорта. Вы сказали — я сломал ногу форварду? Я ударил его?
— Не вы, а он ударился о вас. Верней, не о вас, а об вашу… Короче, Майк Диксон мчался с мячом к воротам противника. И когда он замахнулся для удара, перед ним вдруг возникла ваша кабина. Она в мгновенье материализовалась на пустом месте перед воротами, где метался вратарь. Все зрители потом твердили, что возникновение кабины было равнозначно чуду: не было — и вдруг стало. И Майк вместо мяча нанёс удар по металлической кабине, она не шелохнулась, а он упал со сломанной ногой.
— Надеюсь, он поправляется?
— Уже ходит, но играть больше не будет. Кабину открыли, когда явилась военная полиция. Вначале было подозрение, что наши соседи подбросили по воздуху новую бомбу, ожидали взрыва.
— Воображаю, что происходило с публикой на стадионе!
— Невообразимо! Кто рванулся прочь, кто — на поле, чтобы поглядеть на кабину. Были стычки с полицией, та не подпускала никого. Когда прибыл командующий, разогнали всех и начали вскрывать кабину. Вы лежали на полу почти бездыханный. Теперь вы понимаете нетерпение всего мира? Столько дней прошло, а ещё ничего не известно о вашей миссии… Можно так назвать ваше появление?
Я подумал, прежде чем ответить.
— Пожалуй, верно — миссия. Но дело такой сложности несколькими словами не исчерпать. Моему появлению у вас предшествовали долгие и бурные события…
Он быстро сказал:
— Всё, что происходило у вас, нам очень интересно.
— Надеюсь на это. Но в одной беседе не расскажешь о том, что совершалось несколько лет. Передайте вашим руководителям, что я хочу подробно записать историю моего появления у вас, и только после этого буду готов к переговорам.
— Будете писать от руки, печатать на машинке или надиктовывать на магнитофон? Я покажу вам, как это делается.
На другой день он принёс магнитофон и обучил обращению с ним. Так началась моя работа в новом мире. С утра до обеда я надиктовывал, что происходило у нас со дня, когда состоялось моё знакомство с Гамовым, после обеда выправлял напечатанный текст.
В вечерние часы я думал о Латании, о Кортезии, об Адане и других городах, о моей жене и друзьях, о Гамове и Гонсалесе. Передо мной проносились знакомые люди, я обращался к ним вслух, они отвечали. Я допрашивал их, допрашивал себя — как могло произойти то, что произошло? Всё упиралось в Гонсалеса. Чем больше я думал о нём, тем меньше понимал его поступок. Он не любил меня, я с ним тоже не дружелюбствовал. Но ведь это не причина, чтобы выбрасывать меня в небытие из нашего мира? Он не был против контактов с иномиром, не опроверг и того, что Гамов по происхождению иномирянин. Ему не нравился уход Гамова на старую родину, другим тоже не нравилось вознесение, но ведь он согласился с Гамовым, как всегда во всём с ним соглашался. Почему же он удалил меня? Что это было — обдуманная операция или импульсивный поступок? Хотел таким способом сохранить своего руководителя? Хотел отделаться от меня?
Ещё я думал о Елене — как сложится её судьба без меня? Раньше она никогда не заполняла моих мыслей. Зачем было тратить силы на размышления о ней — она всегда неподалёку, вспомнилась — бросай все дела и торопись к ней. Я никогда не бросал дела ради неё, дела касались миллионов людей, а она была одна. Я просто не имел права бросать множество людей ради одного человека только потому, что он мне близок. Я ставил долг выше привязанности, так это было. Я был плохим мужем, так мне сейчас думалось. И корил себя — она заслуживала лучшего спутника жизни. Я вспоминал Павла Прищепу. Если и существовал в мире человек, идеально ей подходящий, то это был он. Он влюбился в неё в юности, любил её всю жизнь, ради безответной своей любви не сближался с другими женщинами — если и был для него свет в каком-то окошке, то в том окошке светили её глаза. Я виноват не только перед ней, но и перед ним — он остался одиноким. Теперь всё переменится, думал я. Теперь она, одинокая, склонится к нему. У неё не останется другого выхода. Он был моим другом, самым близким другом, он, оттеснённый мной, никогда не переставал меня любить. Он успокоит её одним тем, что искренне горюет обо мне. Рано или поздно она ответит на его любовь — и это станет её счастьем.
Как ни странно, но я почти не думал о том, возможна ли помощь. Не пошлют ли сюда, в иномир, вторую кабину для моего вызволения? В первые дни такие мысли являлись, но сразу показались невероятными. Кабину для переброса в иномир оба физика создавали десятилетиями. Если примчится вторая, то через годы, а что произойдёт со мной за этот срок? К тому же хронофизик Бертольд Козюра как-то обмолвился, что время в иномире течёт гораздо быстрей, чем в нашем. Год в нашем мире, сказал он ещё при первом посещении их лаборатории, примерно равен двум десяткам лет в иномире. Какая же польза для меня, если через год по-нашему, через двадцать лет по-здешнему примчится второй космопришелец? Меня уже не будет, а если и буду ковылять по земле седым старцем, то что толку отправлять меня обратно?
Зато я много думал о том, почему среди нескольких тысяч разных языков местного мира нашёлся один, древний, почти погибший, но в принципе совпадающий с единым нашим языком. Это, конечно, не могло быть случайностью. Сеговия, рассказывая об истории их мира, привёл и предание, что некогда у них внезапно исчез целый народ. Было землетрясение, потом пожары, потом потоп — и народ полностью пропал, даже следов пребывания практически не сохранилось. И вот я стал думать, что тот загадочный народ не пропал, а переселился в нашу, сопряжённую со здешней, вселенную. И мы на своей Земле — потомки того исчезнувшего народа. Две сопряжённых вселенных не просто статически соседствуют, а динамически передвигаются одна возле другой, то отдаляются, то сближаются. В какой-то момент случилось столкновение, взаимное притяжение вселенных вырвало из одной целый клок вместе с населявшим его народом и перенесло этот клок в другую. Так и произошёл наш мир и наш одноязычный народ, распавшийся потом на несколько стран.
И ещё я думал, что в мире, куда меня перенесла судьба, я могу найти себе полезное дело. Я вспоминал песни Мамуна, предания, изложенные Тархун-хором, рассказы Швурца и Козюры — во всех присутствовало появление пришельцев из иномира. Раз сведения о таких пришельцах бытуют, то Гамов не единственный пример. А если здесь не знают, что их могут посещать гости, то надо их просветить. Я сам убедительнейший пример такого иномирного гостя. И ещё, думал я, существует какой-то, вероятно, естественный, стихийный механизм переброса, почему и появляются в нашем мире пришельцы, — надо этот механизм обнаружить, усовершенствовать и использовать для регулярной транспортировки из одного мира в сопряжённый с ним. Вот задача для целой жизни, размышлял я.
От таких мыслей во мне загоралась надежда. Но всё сразу гасло, когда я от мечтаний переходил к практике. Мне пока не сообщили, чего от меня ждут, и не поинтересовались, чего жду я. Я немного освоил местный язык, начал читать доставляемую мне газету и с удивлением узнал, что газета не сообщает правды обо мне. Люди интересовались, что с пришельцем из другой вселенной, материализовавшимся на стадионе, а им сообщали, что я по-прежнему лежу без памяти и лучшие врачи не могут привести меня в сознание. Хорошо уже, что пришелец не умирает, но это только благодаря героическим усилиям врачей, сокрушённо врала газета. А я в это время уже заканчивал книгу о войне между Латанией и Кортезией! Люди, державшие меня в уединении на 128 этаже военного центра, преследовали неведомые мне цели. Если в одну из их целей входит и желание умертвить меня после того, как вытянут все нужные сведения, то известия, что я нахожусь в беспамятстве, хорошо подготавливали для этого почву.
Передавая Леону Сеговия последнюю страницу — наш приезд в лабораторию двух физиков и предательство Гонсалеса, — я сказал:
— Вот и закончил я интересующий вас отчёт о событиях в моём родном мире. В этой связи у меня к вам много просьб и вопросов. Главная просьба — хочу детальней ознакомиться с вашим обществом. Оно далеко продвинулось в сравнении с нами. Ваши исполинские здания, гигантские самолёты, столько населения… Нельзя ли поездить по вашей стране, познакомиться с людьми, посетить театры и музеи?
Леон Сеговия был подготовлен к тому, что я задам эти вопросы.
— Ваши просьбы вполне естественны, но придётся подождать. Ваша книга вызвала большой интерес у наших экспертов. Её с увлечением читают, делают выводы — каждый по своей специальности. Вы сказали, что наше общество далеко превосходит всё, чего вы добились. Но есть области, в которых вы обогнали нас. Наши энергетики и понятия не имеют о таком источнике энергии, как сгущённая вода. А ваше умение командовать циклонами, создавать по желанию дожди и засуху! Один эксперт сказал: «Голова кружится, как подумаешь об их успехах в метеоиндустрии!» Не меньше восторга у механиков вызывают ваши водоходы и водолёты, а особенно необыкновенное ваше оружие — электробатареи, вибраторы, импульсаторы… Та страна, которая овладеет подобной техникой, станет господствовать в нашем мире. Поэтому мы и держим вас в изоляции и даём неверные сведения о вашем здоровье. Утечка информации о том, что мы нашли в вашей кабине, и о ваших знаниях, может стать гибельной для приютившего вас государства.
— Приютившего или взявшего в плен? Оба определения меня не устраивают.
— Какое бы вы хотели?
— Я уже сказал — я ваш гость. И хочу, чтобы ко мне относились как к посланцу дружеского мира. Я прибыл к вам пока один…
— Надеюсь, ваш мир не готовит вторжения? — спросил он с беспокойством.
— Из последних страниц моей книги вы поймёте, что у нас и не думают о вторжении. Но реальна перспектива регулярного общения. Я мог бы помочь наладить такое общение, если моя кабина сохранилась.
— Передам правительству ваши предложения и просьбы.
Я подошёл к окну. Время шло к полудню. Солнце ещё не появилось в проёме между двумя гигантскими зданиями, и улица пропадала в тёмной глубине. Я смотрел вниз, люди и машины там только угадывались, но не виделись. В противоположных окнах горели лампы. Меня одолевали сомнения. Всё, что я говорил о себе как о госте в иномире, — заблуждение. Я здесь не гость, а узник. Их мир разделён на противоборствующие государства — вражда куда сильней нашей, ибо у нас не было разноязычия. Не хотят ли использовать меня для сведения своих внутренних счётов? Не держат ли меня в изоляции, чтобы я разрабатывал одной группе военных новое оружие против другой? Собираются воспользоваться моими знаниями, как козырной картой во взаимной убийственной игре?
И я с горечью думал, как странно повернулась моя жизнь. На своей планете я вместе с Гамовым привёл наше общество, наконец, к вечному миру. А здесь моё появление подбавит огня в тлеющую борьбу, возможно, превратит скудный жар во всемирное пламя. Меня используют как пылающую головешку, брошенную в стог сена. «Великий миротворец!» — такой титул мне законно присвоили на родине. «Проклятый пришелец, творец истребительной войны!» — под таким названием мне войти в историю иномира. И мне примириться с таким поворотом? Или я уже не ученик Гамова?
Нет, думал я, нет! Я стою ровно столько, сколько реально стою. Узнать от меня больше, чем сам захочу открыть, никому не удастся. Усилить одну из групп для победы над другой — за кого вы меня принимаете? Есть хорошее слово, отвергающее все лукавые расспросы: не знаю! Не знаю ничего о наших механизмах, не знаю, для чего и как они применяются, понятия не имею, какова их конструкция! Вы же читали в моей книге, что кабина предназначалась не для меня, откуда мне знать, что в неё положили для вневременного межмирового рейса. Не надо, я не из тех, кто страшится занесённого кулака. И смертью не пугайте, все должны умереть, какая разница — немного раньше или немного позже? Да, пытка ужасна, я, как и все вы, благородные господа, побаиваюсь боли. Но есть вещи непереносимей телесной боли. О муках пыток никто не вспомнит после моей смерти. Боль умрёт вместе со смертью, но память о предательстве будет беспощадно долго, мстительно долго преследовать меня и после смерти. Что перед этим ваши награды за предательство, ваше избавление от пыток? Честолюбие, говорите? Себялюбие, утверждаете? Ну, и что? Честолюбие происходит от чести, любить свою честь — что может быть выше? Любить лучшее в себе, то, что полюбили в тебе другие, — вот моё самолюбие. И это фундамент, на котором я устанавливаю своё величие. Я и перед такой формулой не остановлюсь — величие! И покажу величие вам, даже если придётся извиваться под пытками палача.
Так я укреплял свой дух горячечными мыслями. Мой мозг пылал, рождая картины допросов, издевательств и пыток. Я почти реально переживал всё, что воображал, — и всюду, во всех картинах, оставался тем, кем предназначил себе быть. И только устав, стал снова думать о другом исходе — может быть, правители этой страны склонятся на предложение о дружбе наших народов, может быть, увлекутся планами трансмировых рейсов. И тогда, передав им всё, чего мы достигли, я совершу лучшее, что мог бы совершить, — и не будет больше причин горевать о неожиданной разлуке с родиной.
На другой день Леон Сеговия сообщил мне, что правительство готово выслушать мои предложения — надо идти в зал заседаний.
За порогом моей квартирки, из которой я ни разу не выходил все дни заточения, ко мне пристроились четыре охранника — два по бокам, два позади. На следующем этаже Сеговия привёл меня в обширный холл, распахнул одну из дверей — около неё тоже стояли охранники — и пригласил:
— Зал правительства. Входите, пришелец из сопряжённого мира.
В зале было полно сидящих людей. Все молча встали, когда я вошёл, молча стояли, когда я проходил к указанному мне месту. Я позволил себе и некоторую свободу, чтобы продемонстрировать независимость. Вдоль торцовой стены на столиках под стеклом были выложены трофеи из кабины: пакеты с едой, отдельные механизмы и приборы, комплекты одежды и белья и особо оружие — переносные вибраторы, резонансные снаряды, тормозные жилеты и около десятка карманных импульсаторов с набором запасных разрядников. На полу у крайнего столика возвышался метеоаккумулятор с энерговодой. Я посмотрел на него и усмехнулся — уж этот-то механизм был излишним: в кабину не поместили — да он и не влез бы в неё — подвижный метеогенератор, а без него аккумулятор не мог ни вызвать настоящий дождь, ни даже убрать с близкого неба крохотной мороси.
Пока я обходил столики с трофеями, все в зале стояли и молча следили за мной. Вероятно, им казалось, что я, как хозяин всего этого добра, делаю оценку — всё ли имущество в сохранности.
Сеговия указал мне на пустой столик с одним стулом, стоящий на некотором отдалении от выставки трофеев. Я сел. Теперь застеклённые ящики с оборудованием кабины были позади меня, а впереди весь зал. Сеговия скромно присел у стены на свободное место с небольшим приборчиком в руках, вероятно, переносным компьютером.
В том же не нарушенном пока молчании я обводил глазами зал. Среди присутствующих были знакомые, приходившие ко мне в больницу, — в тех же мундирах, но уже без халатов. Но большинство сидело в цивильных костюмах. Люди были как люди, ни один не брал ни особой фигурой, ни выражением лица — сидели, молчали, смотрели на меня и терпеливо ожидали, что я скажу. И хоть их было много больше, чем бывало на Ядре, мне стало казаться, что я вновь веду важное заседание и буду указывать, кому и когда говорить. Наверное, это сказалось и на тех первых словах, с какими я обратился к ним:
— Добрый день! Начинаем нашу встречу. Кто хочет слова?