Глава 2


В столице установился отличный день. «Отличный» по нынешнему времени означало только то, что не лили дожди, а тучи были не столь густы, чтобы сквозь них не просвечивало солнце. Я вышел из дому — мы оставили на замке нашу старую квартиру в Забоне и поселились временно в гостинице в Адане — с Еленой. Ей нужно было в госпиталь — испытывалось новое лекарство её фабрики. Я шёл в правительственный дворец.
— Пойдём пешком, — предложила она, и мы пошли пешком.
По случаю временного прекращения потопа на улице появились люди — сбивались в кучки, обсуждали перемены. Стерео ещё не разнесло по стране мои изображения, я мог не опасаться, что меня узнают. Мы с Еленой пристали к одной группке.
— Полковник Гамов — военный! — кричал один пожилой мужчина. — Но что он понимает в гражданском управлении? Что, я вас спрашиваю? Взял власть, а зачем? Ни он, ни его вояки ни слова об этом пока не проронили!
— Обдумывают, что сказать, — возражал другой. — Надо же разобраться, что есть, на что надеяться…
— Устроили переворот, а заранее не знали, зачем свергают правительство? Это же несерьёзно! Бедный Маруцзян, как у него дрожали губы, когда отказывался от должности!
— Ради переворота подбросили бы продовольствия, — печалился третий. — Окрасить начало правления хоть выдачей по норме, это шаг!
— А мне Гамов нравится. Племянник воевал в его дивизии, говорит — полковник душевный, его солдаты любят. А награда! И честь завоевал, и карманы полны! Родных повеселил, себе душу отвёл.
— Выгода! Деньги принёс! А для чего? В магазинах без карточек деньги ни к чему, а на рынок и наград не хватит. Зря хвастается твой племянничек. Узнают, что разбогател, налетят вечером гаврики — и плакали все награды!
Мы отошли от этой кучки, пристали к другой. Везде сетовали на тяжёлую жизнь. Никто перевороту не радовался, никто не высказывал больших надежд.
— Твой Гамов знает о настроении народа? — спросила Елена.
— Если и знает, то недостаточно.
— Он мечтатель! Ваш новый кумир немного не от мира сего.
Гамов не был моим кумиром. И вряд ли Елена могла с первого знакомства понять такого сложного человека. Мы заседали опять «шестёркой узурпаторов». Я рассказал, что слышал. Гамов спросил:
— Итак, вы настаиваете?
— Настаиваем, — ответил я за всех. — Зачем таить уже разработанную программу? Или вы боитесь себя, Гамов?
— Боюсь значимости каждого своего слова, Семипалов. Слово, объявленное народу, становится делом. Сегодня вечером выступаю с правительственной речью.
Я забыл сказать, что теперь мы называли друг друга только по фамилии и на «вы». Этого потребовал Гамов. Никакой приятельщины, мы теперь не просто друзья, а «одномышленники истории», вот такой фразой он описал нашу государственную роль. Я лишь выговорил для себя право называть Павла Павлом, чтобы не путать его с отцом. И пообещал научиться называть его на «вы», с остальными «ты» и раньше не было.
В день речи Гамова к народу улицы, хоть обошлось без бури и дождя, были пусты, жители сконцентрировались у стереовизоров. У меня было ощущение, что и враги прекратили метеоатаки, чтобы самим услышать нового правителя Латании.
И он произнёс двухчасовую речь, первую из тех речей, какими с такой силой покорял людей. Чем он брал? Логикой? Откровенностью? Лишь ему свойственной искренностью? И это было, но было и ещё одно — и, быть может, самое важное. Он говорил так, как если бы беседовал с каждым в отдельности — интимный разговор, миллионы «разговоров наедине», совершавшихся одновременно. Нет, и это не самое важное! Беседы наедине тоже бывают разные — и доверительные, и угрожающие, и умоляющие, и просто информативные. Он говорил проникновенно, вот точное слово. И совершалось таинство слияния миллионов душ в одну, которое враги называли «дьявольской магией диктатора».
Мы с Еленой слушали его дома. Я знал, о чём он будет говорить, готовился иронически оценить иные рискованные предложения, прокомментировать для Елены трудные пункты. Я всё знал заранее, одного не знал — как он будет говорить. И не прошло и десятка минут, как я позабыл свои комментарии и, как все его слушатели, как миллионы его слушателей, только слушал, слушал, слушал…
Он начал с того, что армия терпит поражение из-за нехватки военного снаряжения. Метеогенераторные станции не способны эффективно отразить атмосферную агрессию врага — не хватает сгущённой воды, и промышленность всё уменьшает выпуск этого важнейшего энергетического материала. Если метеонаступление врага не остановить, наши поля будут залиты — грозит продовольственная катастрофа. Почему же так плохо в промышленности? Неужели рабочие не понимают, что от них зависят и удачи на фронте, и урожай на полях? Неужели им неведомо, что каждый процент продукции, недоданный на заводах, равнозначен гибели сотен наших солдат, равносилен гниению на корню так отчаянно нужного нам хлеба? Неужели им не жалко своих сыновей, погибающих от того, что отцы недоукомплектовали какой-то агрегат, недокрутили какую-то гайку? Неужели не терзает их плач детей, протягивающих дома ручонки: «Мама, хлеба! Папочка, хочу есть!» И они не могут не знать, рабочие наших заводов, что бессмысленно проклинать продавцов за нехватку товаров, ибо нельзя в магазины доставить того, что не вырабатывают в поле и на заводе. Падение промышленности — не просто плохая организация труда, нет, это наше преступление перед самими собой, предательство наших парней, отчаянно сражающихся на фронтах, безжалостная измена нашим детям, плачущим дома от голода. И не ищите слов помягче, слов, оправдывающих наше недостойное поведение, ибо все слова будут лживы, кроме самых страшных — измена отчизне, измена себе, измена своим близким, взрослым и маленьким!
Гамов сделал минутный перерыв, пил воду, страстный голос умолк. Я смотрел на Елену. Она побледнела, пригнулась к экрану.
— Андрей, что же это? Нельзя же обвинять весь народ в преступлении! Какие ужасные слова!
Гамов снова заговорил.
— Итак, не ищите виновных в стороне от себя. Виновны мы сами. Кто-то меньше, кто-то больше, но в нынешних бедствиях виновны все. Конечно, правительство и командование виноваты гораздо больше, чем токарь на заводе, тракторист в поле, оператор метеогенератора у пульта. Поэтому мы сменили бесталанное правительство. Но одна лишь смена власти не принесёт исцеления. Нужно перемениться всем. Давайте думать, почему сложилась такая нерадостная обстановка. Но предупреждаю: понять — не значит оправдать. Так считают многие — найдут причины зла и от одного того, что происхождение зла понятно, оно, это зло, кажется не таким уж злым. Нет, тысячу раз нет! Понять причины зла нужно для того, чтобы уничтожить эти причины, а не для того, чтобы примириться со злом. Так вот, первая причина — апатия, потеря бодрости и веры. Зачем выпалывать сорняки, разбрасывать удобрения, если завтра бешеные ливни вымоют все удобрения, пригнут колосья в грязь? Зачем перевыполнять нормы, если завтра нормировщик снизит расценки? И если выбить десяток-другой калонов сверх обычного, что сделать с ними? В магазинах сверх карточки не купить. Зачем дополнительные деньги? А ведь за бумажки эти, дополнительные и ненужные, надо пролить дополнительно пота, истрепать и без того истрёпанные мышцы! Это в поле и на заводе. А дома холодно и скудно, на улице в свободный час не показывайся — бандитьё выглядывает, не идёшь ли? Несёшь ли что с собой? А на фронте? Одна дивизия отступает, другая складывает в землю головы. Руки опускаются, ничего делать не хочется!
Мы ищем меры для общего оздоровления, — продолжал Гамов. — Одни аварийные, другие — на длительный срок. Правительство Маруцзяна готовилось к затяжной войне: набивало резервные склады продуктами промышленности и села. Эти товары скоро увидят — армия на фронте, вы в магазинах. Прирост оружия и боеприпасов позволит не только отразить врага, но и отвоевать потерянные провинции. А товары в магазинах хоть на время ликвидируют нехватки. И урожай этого года спасём — метеорологи гарантируют, если получат резервные запасы энерговоды, ясное небо до поздней осени.
Вы заметили, что я говорю об улучшениях на фронте и в тылу: на время, пока, до осени. Ибо щедрое использование резервов имеет один недостаток: наступит облегчение, а что после? Снова недостача оружия, недохватка продовольствия и одежды, страх гибели следующего урожая? И ведь тогда резервные склады будут пусты, аварийная помощь уже не обеспечена запасами. Единственный выход: значительно умножить производство! Мы решаем это так. В армию направляем сразу всё резервное оружие, а труженики тыла товары из госрезерва получают лишь за ту продукцию, что произведена сверх установленных норм. Товары из госрезерва будут продаваться в специальных магазинах и на новые деньги, старые останутся для прежних магазинов. Мы вводим в Латании денежную единицу лат: золотые монеты в пять, десять и двадцать латов и банкноты, обмениваемые на золото. Лат содержит в себе один кор золота — по стоимости. Кто захочет высококачественных товаров в новых магазинах, тот должен постараться. Наработаешь — получишь. И не иначе!
Два вопроса. Первый: хватит ли золота и товаров из госрезерва, если продукция слишком возрастёт? Никаких «слишком»! Чем больше, тем лучше! И товаров, и золота хватит. И второй: не начнут ли снижать расценки за повышаемую продукцию? Так было до сих пор, так больше не будет. Существующие ныне нормы замораживаются до конца войны. Продукция в границах нормы оплачивается в калонах. Всё, произведённое сверх нормы, латами — золотом и банкнотами.
Гамов снова сделал передышку. Думаю, миллионы слушателей в этот момент тоже делали передышку. Он говорил с напряжением, но и слушали его с таким же напряжением. Он должен был остановиться, ибо переходил к самому неклассическому в своей неклассической концепции войны.
— На фронте станет легче, когда польются туда запасы из резерва. Но существует великая несправедливость в положении воина на фронте и труженика в тылу. И она теперь не ослабеет, а усилится. Молодой воин ежеминутно рискует своей жизнью. Их, не живших, не насладившихся ни любовью, ни семьёй, ни успехами в работе, гонят на вероятную смерть, но ещё вероятней — на ранение и уродство. Вы, слушающие меня сейчас в тылу, вам трудно, а им стократ трудней. И завтра за дополнительное напряжение в труде вы получите золото, приобретёте редкостные товары, а они? Станет легче сражаться, но и сражения умножатся, а злая старуха смерть не скроется, она ещё грозней замахнётся косой в усилившемся громе электроорудий, в дьявольском шипении резонаторов, в свисте синих молний импульсаторов. Отцы и матери, это ведь дети ваши! Женщины, это ведь ваши мужья и возлюбленные! Чем же мы искупим свою великую вину перед нашими парнями? Так неравны их судьба и наша, а мы теперь ещё усилим это трагическое неравенство судеб!
Он перевёл дыхание. Я физически ощущал, как в миллионах квартир перед стереовизорами каменела исступлённая горячечная тишина. Губы Елены дрожали, в глазах стояли слёзы. Гамов снова заговорил:
— Вы знаете, что дивизия, в которой я воевал, захватила две машины с деньгами. Мы роздали захваченные деньги нашим воинам. Не распределили среди безликой массы, а строго оценили каждый подвиг в бою, выдали денежную награду по подвигу, а не по званию. Так доныне не воевали, ордена государству стоят дешевле денег, солдат отмечали лишь честью. Мы будем воевать по-другому. Для нас нет ничего дороже наших родных парней-храбрецов. Так почему отказывать им в богатстве, накопленном всем народом? Способ, применённый в дивизиях «Стальной таран» и «Золотые крылья», мы отныне распространяем на всю армию. Размеры наград за каждый выдающийся успех разрабатываются — о результатах вам сообщит комиссия военных и финансистов.
Настал ещё один эмоциональный пик — Гамов заговорил о преступности в стране. Ненависть и негодование пропитывали каждое его слово. Я опасался, что он на экране стереовизора впадёт в приступ ярости. Но он не допустил себя до бешенства. Только изменившийся голос показывал, что жестокие слова отвечают буре в душе.
— Вдумайтесь в аморальность нашего быта! Вдумайтесь в чудовищность ситуации! — страстно настаивал он. — Враг на фронте идёт на нас по приказу, а не по собственному желанию, а мы убиваем его, превращаем в калеку, хоть в сущности он вовсе не враг нам, а такой же человек, как и мы, только попавший в беду повиновения. Но ведь тот, кто нападает на наших улицах на женщин, на стариков, на детей, тот не враг по приказу свыше, враг по собственному желанию — десятикратно худший враг! И на фронте враги идут с оружием на оружие, не только стреляют в чужую грудь, но и свою подставляют под удар — схватка отвратительна, но честна. А в тылу? Вооружённый нападает на безоружного, стаей на одиночку, взрослый мужчина на беззащитного старика, на беспомощную женщину. Бандит — враг, как и тот, на фронте, но многократно мерзостней. И карать его надо в меру его гнусности — гораздо, гораздо строже военного врага, идущего с оружием в руках под ответный удар нашего оружия! Это же чудовищная несправедливость: бандит с нами поступает тысячекратно подлей противника, а мы с ним тысячекратно милостивей, чем с тем. На фронте нападающего убивают. В тылу нападающего сажают в тюрьму, одевают, кормят, лечат, дают вволю спать, тешат передачами по стерео! А они ещё возмущаются, что плохая еда, ещё грозят — выйдем на волю, покажем! И показывают, чуть переступают порог тюрьмы, — снова за ножи, снова охота за беззащитными людьми. Безмерная аморальность, к тому же двойная — и с их стороны, ибо они подрывают изнутри нашу безопасность во время тяжелейшей войны, и с нашей, ибо платим за их предательство заботой о них! А когда война кончится, выпустим на волю, и они нагло посмеются над нами: ваши парни погибали, возвращались калеками, а мы нате вам — здоровые. Сколько же мы умней тех, кто безропотно шёл на фронт, от которого мы бежали!
— Не будет их торжества! — с гневом говорил Гамов. — Мы взяли власть также и для того, чтобы раздавить внутреннего врага. Объявляю Священный Террор против всех убийц и грабителей. Мы сделаем подлость самой невыгодной операцией, самым самоубийственным актом, самым унизительным для подлеца поступком! Бывали власти твёрдые, суровые, даже жестокие, даже беспощадные. Нам этого мало. Мы будем властью свирепой. В тюрьмах сегодня тысячи многократных убийц. Я приказал всех расстрелять с опубликованием фамилий и вины. И единственная им поблажка — разрешаю казнь без унижения. А других заключённых вывезти на тяжелейшие северные работы или в штрафные батальоны. Тюрем больше не будет, тюрьмы слишком большая роскошь во время войны. Мера жестокая, скажете вы? Да, жестокая! Но необходимая и полезная. Беру на себя всю ответственность за неё. После войны вмените мне в вину и казнь преступников — не отрекусь от этого моего решения.
Но ликвидации тюрем мало, друзья мои. Около двухсот тысяч человек на воле, молодые, здоровые люди, сбились в бандитские шайки и терроризируют страну. Объявляю Священный Террор против их злодейского террора! Наказания и унижения продолжающим войну против общества, о каких ещё не слыхали. Слушайте меня, честные мои соотечественники, слушайте меня, убийцы и грабители, таящиеся в лесах и подвалах! Всем, кто добровольной явкой не испросит прощения, — унижение и гибель! Главарей шаек живых утопят в дерьме, стерео покажет, как они в нём барахтаются, как глотают его, прежде чем утонуть. И это не всё. Родители преступников за то, что воспитали негодяев, примут на себя часть вины. Родители отвечают за детей, таков наш новый военный закон. Их выведут на казнь их детей, потом самих сошлют на тяжёлые работы до окончания войны, а имущество конфискуют. И если будет доказано, что кто-либо попользовался хоть одним калоном из награбленного бандитами, у тех тоже будет конфисковано имущество, а сами они сосланы на принудительные работы. И ещё одно. Некоторые полицейские за взятки тайно покрывают преступников. За старые провины мы не преследуем, если в них покаялись. Но кары за продолжающиеся поблажки бандитам объявляю такие: виновного полицейского повесят у дверей его участка, имущество конфискуют, а семью вышлют. Объявляю всем, кто тайно способствует преступлениям: трепещите, иду на вас!
Самое страшное было объявлено, Гамов мог бы не волноваться, а он побледнел, голос стал глухим. И я вдруг ощутил то, чего не чувствовал в личном общении, — как нелегко, как изнуряюще нелегко даются ему решения! Он спорил с нами, видел наши лица, всё снова повторял аргументы, если замечал, что мы не убеждены, что не все наши сомнения развеяны — мастерски подбирал для каждого особые доказательства. А сейчас он обращался к миллионоликому существу, не видел его, не слышал ответного голоса этого загадочного существа — народа. Он мог и приказать народу, захват власти давал возможность приказывать. Он понял раньше всех нас, что приказывать народу будет не победой, а крахом. Только одна возможность была для власти, какой он жаждал, — убедить всех, покорить все умы, завоевать все души.
И он всем в себе пошёл на выполнение такой задачи.
— Знаю, знаю, какие страшные кары противопоставляю преступлениям. И вижу, не видя вас, с каким ужасом слушаете меня. Но поставьте себя на моё место, придумайте за меня эффективное истребление злодейства. Об одном из императоров прошлого говорили, что он варварскими методами истреблял варварство. Утопление в грязи, высылка близких, конфискация имущества — да, это варварство, это тоже преступление, всякая иная оценка — ложь. Но убийство на войне в тысячу раз горшее преступление, ибо твой противник не сделал тебе лично вреда, а ты его убиваешь. Почему же совершаются такие преступления? Потому что они выгодны и эффективны. Государству выгодно победить соседа-недруга, а самый эффективный способ победы — преступление, называемое войной. Преступнику выгодно пользоваться чужим добром, и самый эффективный способ — напасть, ограбить, убить. Но все применяемые до сих пор методы борьбы с преступлениями неэффективны — и войны вспыхивают всё снова, и бандит, отсидев срок, снова идёт на преступление, а если не сам, то его подросшая смена. А я применю кары, столь несоразмерные вине, чтобы преступление стало чудовищно невыгодным. Подлость должна стать самой убыточной в мире операцией — таков мой план. И грош мне самому цена, если меня постигнет неудача!
— Вдумайтесь ещё в одно обстоятельство, — продолжал он, переменив страсть в голосе на тон поспокойней. — В том, что мы применим ещё неслыханные кары за преступления, таится своеобразная оценка его характера. Да, уважение и высокая оценка, я не оговорился. Смертью бандита не испугать, он ежеминутно сосед со смертью. И что ему тюрьма? Кому тюрьма, кому дом родной — сколько раз слышал такую похвальбу. Но вот глотать дерьмо, да ещё перед камерами стерео, да на глазах своих близких, да под их вопли — нет, это всё же несравнимо с неизбежной для каждого смертью! И знать, что этих твоих вопящих родных сразу после твоей унизительной казни отправят на долгие страдания, лишив всего приумноженного твоими подлостями имущества, — будет ли и тогда тебе казаться выгодным преступление? Девочки мои милые и беззащитные, женщины мои дорогие, измученные трудом и недостачами, клянусь вам всем: эту зиму вы будете спать в квартирах спокойно, спокойно будете в темь ходить по улицам! И если этого я не совершу, значит, и сам я, и мои помощники не больше, чем дерьмо, ибо, насильно захватив непомерную власть, не сумели ею распорядиться разумно и эффективно!
Здесь была кульминация речи Гамова. В обращении к женщинам он снова возвысил голос до страсти, убеждал не аргументами, а тоном. Оглядываясь назад, я вижу, что тому феномену, который враги назвали «дьявольской магией Гамова», начало положила эта первая речь к народу: женщин он завоевал сразу, хотя грозил чудовищными карами, а в сердцах женщин всегда легче возбуждать сострадание, а не ненависть.
После этого, уже спокойней, не трибун, а верховный администратор, он поведал, как организует правительство. Ядро власти составят его друзья, участники переворота, и те, кому он доверяет абсолютно. Пока их будет десять человек — невыборные и несменяемые. Что до обычных министров, руководителей хозяйства и культуры, то они потом образуют второй правительственный слой — выборные, сменяемые и подконтрольные.
Состав «Ядра» он объявил такой:
1. Алексей Гамов — диктатор
2. Андрей Семипалов — заместитель диктатора, военный министр
3. Готлиб Бар — министр организации
4. Джон Вудворт — министр внешних сношений
5. Альберт Пеано — главнокомандующий армией
6. Казимир Штупа — министр погоды
7. Павел Прищепа — министр государственной охраны
8. Аркадий Гонсалес — министр Террора
9. Николай Пустовойт — министр Милосердия
10. Омар Исиро — министр информации
Стереоэкраны погасли.
— Поздравляю тебя с назначением в заместители диктатора, — сказала Елена много равнодушней, чем мне бы хотелось услышать.
Я не скрыл, что уязвлён.
— Тебе не нравится, что я заместитель диктатора? А разве есть в правительстве пост выше этого? После Гамова, разумеется.
Она не хотела обижать меня нелестным ответом. Но была в ней черта, отличавшая её от других женщин: неспособность на неправду. Я часто жалел впоследствии, что природа не одарила её умением хотя бы малой скрытности.
— Вот именно, Андрей, после диктатора. Не сердись, но я тебя так давно знаю… Ты будешь только при нём, а не сам по себе. Это правительство… Всегда ли сумеешь быть ему верным помощником?
— Надеюсь, что всегда. Выше помощников мы не годимся. Он каждого из нас превосходит.
Снова засветился стереоэкран. Диктор извещал, что метеопередышка окончилась. С запада запущен транспорт боевых туч. Наши станции форсируют метеоотпор. Ожидаются большие ветры и обильные ливни. Жителям рекомендуется без крайней необходимости наружу не выходить. При затоплении нижних этажей вызывать военизированную метеопомощь.
Я распахнул окно. Звёзды светили мирно, и малейший ветерок не колебал деревьев. В городе стояла та затаённая, нервная тишина, какую даже военные метеорологи называют зловещей. На западе вдруг вспыхнули полосы огня. Одна зарница догоняла другую. С запада наваливался дикий циклон.
— Закрой окно, я боюсь, — попросила Елена.
Она подошла ко мне, я обнял её. Я тоже боялся. Но не циклона, а будущего. Будущее было непредсказуемо.