Глава 6


Не один день должен был пройти, чтобы мы точно установили размер наших удач и потерь. Но главное мы узнали уже на другой день. Успехи были огромны, потери ничтожны. Даже в самых оптимистических прогнозах мы не планировали такую удачу. Правда, Аментола бежал из Фермора ещё до того, как наши водолёты пересекли границу Родера и Клура — не поверил советам своего командующего укрыться и переждать метеонападение. Где сейчас находится беглый президент, наша разведка не дозналась, а сам он не подавал сведений. И многих других важных особ мы недосчитались среди захваченных в плен — кто убрался в свои страны, не дождавшись закрытия конференции, кто успел бежать, кто, известив мир об участии в форуме, не сумел прибыть на его открытие. Сейчас они радовались, что оказались столь нерасторопными. Как бы там ни было, десятки властительных фигур, сотни наблюдателей и журналистов были в наших руках — и Пеано заполнял ими возвращающиеся водолёты. Он не собирался удерживать захваченный Фермор. К столице Клура спешили войска из других городов страны, к ним присоединялись высаженные в портах ещё до нашего авианападения полки кортезов, прибывшие из-за океана для пополнения армии Вакселя. Спустя неделю ни одного нашего водолёта не было видно в небе Клура, ни один наш солдат не попирал ухоженную землю этой страны, лучшей страны на нашем континенте. И Гамов строго запретил Пеано, оставляя Клур, производить разрушения, даже крепости велел не трогать. Не могу сказать, чтобы Пеано такая категоричность порадовала, я тоже высказал сомнения. Но Гамов предугадывал будущее проницательнее нас.
Только одно тёмное пятно мы увидели в сиянии нашего успеха. На второй день, воротившись в Ставку, я снова просматривал захват лагерей военнопленных, и снова радовался счастью освобождённых людей, и снова впадал в ярость, видя измождённые лица, худые руки, с трудом передвигающиеся ноги.
— В нашем плане появились серьёзные изъяны, — сказал я Гамову. — Мы можем переодеть этих людей в хорошую одежду, снова кормить досыта. Но бросать их в бой нельзя, сражения им пока непосильны.
Гамов оценивал положение одинаково со мной.
— Продовольствие перебросим на водолётах?
— Возражаю, — сказал я. — В тылу у Вакселя гигантские склады продовольствия. Нужно срочно овладеть ими, пока их не эвакуировали и не сожгли. У кортезов недостатка в продовольствии не было. Захватив тыловые склады, мы заставим их почувствовать, что такое лишения в еде и боеприпасах: кортезы не из тех, кто хорошо сражается голодным.
Пеано с обычной своей энергией переориентировал десанты на интендантские базы. Гонсалес порадовался, что больших передвижений войск в тылу врага в ближайшие недели не предвидится.
— Военнопленные временно остаются на своих местах, — объявил он. — И не потому, что их надо подкормить и подлечить. Это забота Пеано. Я преследую собственные цели. Злодеяния требуют отмщения. Отмщение справедливей совершать там, где злодеяния творились. То есть в лагерях военнопленных. В каждый захваченный лагерь я командирую работников Чёрного суда. Они и будут решать, кто из охранников достоин жестокой кары, а кого освободить от дополнительного наказания, кроме плена.
Пустовойт потребовал, чтобы и его представитель был в судах над охранниками лагерей и имел право отменять решения своего «чёрного» коллеги, если найдёт их несправедливыми. Ибо милосердие выше кары, он просит философскую эту истину утвердить в качестве закона политики. Гонсалес запальчиво возражал. Ещё никогда я не видел нашего робкого министра Милосердия в таком огне, а министра Террора, жестокого по должности и по душе, в таком негодовании. Красавец Аркадий Гонсалес так изменился, что стал почти уродлив, а уродливый Николай Пустовойт засветился и похорошел. Вёл Ядро, как обычно, я. Я дал им накричаться вволю, а потом обратился к Гамову:
— Я поддерживаю Милосердие. Наш добрый друг Гонсалес отлично исполняет свои обязанности, но постоянно грозить карой — политика не из лучших. И на справедливый террор нужна узда, чтобы он не превратился из политики в злобу.
Гонсалес метнул в меня гневный взгляд — как бы предупреждая, что не забудет противодействия. А Гамов не захотел поддерживать одного спорщика против другого: оба ведут одно дело, только разными средствами. На присутствие Белого судьи на Чёрных судах он согласился.
Забегая вперёд, расскажу об одном из судилищ в крупном лагере в Родере. Омар Исиро подробно высветил этот суд по стерео. В нашей стране его видели, наверно, все, но и за рубежом он демонстрировался. В лагере на тысячи три заключённых охранников было свыше двух сотен. Оба судьи — Белый и Чёрный — сидели рядом, по бокам разместились шесть помощников судей, бывшие пленные. Суд совершался в гараже, где раньше стояли боевые машины, обвиняемые и публика — недавние военнопленные — стояли. Обвинитель, тоже из пленных, перечислил преступления охранников, в общем, стандартные — избиения, ругань, карцер за нарушения режима, кража продуктов. Начальник лагеря Ишим Самино, высокорослый, краснощёкий кортез, отвечал на вопросы судей угодливо — понимал, что заплатит своей головой, если не оправдается.
— Обвиняемый, почему у вас в личном сейфе оказалось так много денег — и наши калоны, и кортезские диданы, и родерские доны — состояние, тысячекратно превышающее ваше жалование? — так начал допрос Чёрный судья — фамилии его не помню, облик тоже не сохранился в памяти: Гонсалес умел подбирать внешне маловыразительных сотрудников, зато грозно выражавших себя в приговорах. И продолжал: — Начнём с калонов, это, очевидно, отобранное достояние пленных. Верно?
— Так точно. Все пленные обыскиваются. Их деньги доставляли мне.
— Что вы собирались делать с отобранными деньгами?
— Ну, как что? Деньги же! Если бы оккупировали вашу страну, там эта валюта в ходу…
— А диданы, а доны? У пленных вы их отобрать не могли. Откуда они?
— Копил понемногу…
— И понемногу накопили много? А точней?
— Точней не припомню…
— Разрешите справку, — заявил обвинитель. — В лагерь часто прибывали машины с продовольствием, лекарствами, вещами — всем, что отпускалось для пленных. И это скудное добро разворовывалось охраной, львиная доля доставалась майору Самино, но и каждый охранник получал премию за службу. В котлы закладывалось меньше половины нормы, хотя и полная норма гарантировала лишь выживание, а не здоровье. Что же до лекарств, то две трети их продавались на сторону.
Майор Самино пытался защищаться.
— Мы лечили раненых и больных. Многие выздоравливали.
— Очень немногие, — возразил обвинитель. — Вот справка за полгода. Поступило в госпиталь 120 человек, 45 выжили, 75 погибли.
Майор молчал, опустив голову.
— В разных палатах госпиталя неодинаковые результаты лечения. В палатах врача Габла Хоты было 48 больных, выздоровело 32, умерло 16. В палатах врача Попа Барвелла лечилось 72 человека, выжило всего 13.
— У Барвелла были тяжёлые больные, — сказал начальник лагеря.
— Ложь, — установил обвинитель. — По записям те же болезни и ранения. Зато у врача Габла Хоты не найдено лекарств, кроме занесённых в запас, а у врача Барвелла масса лекарств, записанных как уже использованные. В том числе и консервированная кровь, переливания которой Барвелл ни разу не делал, но аккуратно вписывал в расход.
Чёрный судья вызвал врача Попа Барвелла.
— Для чего вы сохраняли лекарства, записывая их в расход?
— Хотелось иметь запас на случай, когда лекарства реально могли помочь, кому они были уже бесполезны, не давал. А записывать надо было в расход, чтобы лечение выглядело по форме. Мы часто тратим дорогие лекарства, зная, что они не помогут. Зато иным больным отпускал лекарств больше положенного, если верил, что они подействуют.
— Почему такой высокий процент смертности в ваших палатах?
Барвелл пожал плечами.
Судья вызвал Габла Хоту, молодого человека с худым лицом.
— Хота, в вашей палате умирала треть поступивших пленных. Почему такой высокий процент смертности?
— У нас не хватало лекарств, питание было недостаточным.
— Оно было недостаточным, потому что в лагере разворовывали продукты. Вы использовали все отпущенные вам лекарства?
— Все, конечно. Нормы лекарств были скудны. Особенно не хватало консервированной крови.
— Вы не просили кровь у вашего коллеги Попа Барвелла? У него обнаружено много склянок крови.
— Он говорил, что всю кровь тратит.
— По документам вашей палаты, вы произвели на десяток инъекций крови больше, чем получили её. Откуда избыток?
— Я воспользовался собственной кровью. Некоторым больным требовалось крови больше, чем я мог официально отпустить.
— Вы могли воспользоваться кровью других пленных.
— Я не мог ею воспользоваться. Все пленные прибывали очень слабыми. Каждая капля их крови была на вес их жизни.
— Почему вы не записывали, что вводите собственную кровь?
— Это вызвало бы выговоры. Я не хотел, чтобы меня выгнали.
В допрос вмешался молчавший до того Белый судья:
— Сколько вы отпустили больным своей крови в динах?
— Примерно две дины. Некоторым моя кровь помогла, двух спасти не удалось.
После врачей допрашивали охранников, вещевых и продовольственных каптёров, стражников карцера, похоронную команду. Лагерь был как лагерь — отвратительное учреждение, куда людей привозили страдать и где охрана прирабатывала тем, что принуждала пленных страдать сверх узаконенной нормы мучений. Этот лагерный процесс был первым, переданным на весь мир, — Гонсалес постарался ужаснуть зрителей. Он предварил приговор личным появлением на экране и предупредил охранников всех ещё не захваченных нами лагерей наших пленных, что сейчас они увидят собственное будущее — пусть сообразовывают отныне своё поведение с тем, какую оно заслужит кару. Ещё недавно по велению Гамова штабист Аркадий Гонсалес расписывал «Ценник подвигов» в сражениях, сейчас со зловещим увлечением творил ценник кар за воинские преступления, цена теперь обозначалась не в деньгах, а в казнях, унижениях и страданиях. Древнего принципа «Око за око, зуб за зуб» министр Террора не признавал, у него кары десятикратно умножались: все страдания, причинённые военным преступником многим людям, суммировались, и страшная их сумма обрушивалась на него самого. Какая б ни была вина, ужасно было наказанье! Иного от Гонсалеса я не ждал, но для вражеских стран его предваряющая приговор речь прозвучала вряд ли приятней похоронного звона.
Оба офицера и врач приговаривались к публичной казни, издевательски повторявшей их преступления: коменданту лагеря Ишиму Самино насильно вбивать в желудок деньги, украденные у пленных, пока он не задохнётся; его помощника Пурпа Горгона, истязавшего плёткой потерявших силы на лагерных работах, бить его же плёткой на площади, пока он не испустит дух; врачу Попу Барвеллу, воровавшему лекарства, ввести их все: мучительная смерть от лекарств, ставших в таком количестве ядами, была гарантирована. Палачами назначались охранники — и если кто отказывался, сам приговаривался к немедленной казни. Впрочем, отказников не было, охранники, приученные к исполнительству, не нарушили дисциплину.
Зато неожиданно прозвучало постановление Белого судьи о враче Габле Хоте. Судья Милосердия, не показавший и тени милосердия к трём приговорённым, высказался о враче так, что я должен привести его речь: она прорезонировала в мире гораздо громче приговора о казни.
— Врач Габл Хота исполнял свой профессиональный долг так тщательно и благородно, что я освобождаю его от плена и разрешаю свободно удалиться, куда он пожелает. Особо отмечаю великодушие Хоты, добровольно, к тому же тайно, отдававшего собственную кровь больным военнопленным. Всего он пожертвовал около двух дин своей крови, то есть треть количества, содержавшегося в его теле. Две дины — это две тысячи кор, каждая кора содержит двадцать капель, каждая капля — сияющая красная жемчужина в венке благородства, отныне украшающем голову врача Габла Хота. Оцениваю каждую каплю его крови в один золотой лат. Итого объявляю награду подвигу врача Габла Хоты — два миллиона лат. Врач Габл Хота может получить их в золоте либо в банкнотах.
Наверно, не один я ахнул, услышав, какая награда присуждена врачу. Я пошёл к Гамову, он сидел перед стереовизором. Давно я не видел его в таком великолепном настроении. Я показал на экран.
— Вам это нравится, Гамов?
— Восхищён! То самое, что нужно.
— И все эти неслыханные формы казни — убийство деньгами, избиение собственной плёткой, отравление украденными лекарствами — придумали вы сами?
— У меня не хватило бы фантазии на подобные изобретения. Вам не кажется, что Гонсалес больше всех наших министров отвечает избранной для него роли?
— Да, не простой палач, а изощрённый, палач с фантазией.
Я мог наговорить Гамову и побольше того, что сказал. И не сделал этого потому, что знал: горячее осуждение Гонсалеса вызовет у Гамова лишь удовлетворение. Он скажет мне: «Отлично, Семипалов! Если у вас эти казни вызывают такой ужас и отвращение, какой же силой ужаса, какой мерой отвращения они подействуют на врагов. Уверен, в лагерях, которые мы ещё не захватили, коменданты и врачи теперь поостерегутся наживаться на краже продуктов и утаивании лекарств». И нечего возразить! Гамов вёл свою линию и не стеснялся показывать, что Гонсалес — только орудие его воли. Впрочем, и я, и Пустовойт, разрешивший исполинские награды за акт нормального благородства, и все остальные министры были не больше чем исполнителями.
— Семипалов, вам нужно легализоваться. — сказал Гамов.
— Разве я ещё не воротился в должность?
— Об этом знают несколько человек. А должен знать весь мир. Пусть Аментола убедится, что его не только заставили бегством спасаться из Фермора, но и провели перед этим за нос, заставив поверить, что он нашёл в нашей среде влиятельного предателя. Пусть у самоуверенного президента убудет самоуверенности, а его поклонники обнаружат, что поклонялись напыщенному трусу и чурбану, а не проницательному политику, каким он казался. Сегодня вечером вдвоём покажемся на стерео.
— Кстати, что с моим помощником по шпионажу Войтюком?
— Мерзавцу удалось сбежать. И так ловко укрылся, что сыщики Прищепы не могут обнаружить его убежище.
— Вы не арестовали его жену Анну Курсай? Он, кажется, сильно любит её. Если он узнает, что ей грозит жестокое наказание, а его явка с повинной может её вызволить, он сдастся добровольно.
— Отличная идея, Семипалов. Нет, Анну мы не арестовывали. И не арестуем. Войтюк — слишком мелкая сошка, чтобы выманивать его из норы таким сильнодействующим средством. Но вашу идею мы реализуем в случае более важном, чем арест Войтюка.
Уверен, что и тогда он уже провидел, как применить придуманный мной шантаж для реализации важного политического замысла.
Моё появление на экране Омар Исиро подал торжественно. Сперва появился Гамов. Я уже говорил, что каждое выступление Гамова по стерео становилось значительным государственным событием. Он счёл моё возвращение к власти заслуживавшим его речи к народу. Он рассказал о Войтюке и о том, как успешно проходил обман шпиона, и о том, как президент Кортезии поддался на обман и ассигновал огромные деньги на подрывные действия против самого себя. Не скрыл Гамов и того, что противник Аментолы сенатор Леонард Бернулли вовсе не был платным агентом Латании, а, напротив, яростно боролся против нас. И эта его опасная борьба, грозившая разоблачением наших секретных планов, заставила похитить сенатора и объявить нашим агентом, чтобы опорочить все его высказывания и предложения. Но скоро стало ясно, что далеко не все, знающие Бернулли, верят в его предательство, как поверил сам президент Кортезии. И, чтобы большой стратегический обман стал неотвергаемым, Семипалов предложил, чтобы и с ним сыграли ту же обманную игру, что была разыграна с сенатором: объявить всему миру, что он, Андрей Семипалов, второе лицо в правительстве, является скрытым врагом диктатора, что он надеялся захватить власть, что ради этого пошёл на сговор с врагами и что измена его была оплачена огромной суммой правительством Кортезии. Семипалова осудили и публично повесили. И теперь я, продолжал Гамов, счастлив сообщить миру, что казни не было и быть не могло, а сам Семипалов после хорошо разыгранного спектакля жил в отведённой ему резиденции, отдыхал и лечился. И всё, чего мы ждали от мнимого предательства, точно исполнилось — враги поверили во всё, в чём их уверяли, совершали одно за другим подсказанные им действия — и теперь пожинают плоды своей слепоты.
— И я бесконечно рад, что Семипалов воротился в Адан и возобновил работу, — так закончил Гамов свою речь. — Под его председательством прошли очередные заседания Ядра. Он организовал захват маршала Вакселя и его генералов, освобождение наших военнопленных, арест конференции в Ферморе. Великий водолётный флот, любимое детище генерала Семипалова, поднялся в воздух по его команде и совершил великий поворот в войне. А теперь я попрошу творца нашей водолётной мощи, организатора наших военных побед, моего друга Андрея Семипалова показаться перед вами.
Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что слушал Гамова спокойно. Он с такой искренностью, так горячо говорил обо мне, что я разволновался до потери голоса. Ещё долго потом обсуждалось, почему после приглашения мне появиться на экране, экран вдруг погас и минут пять ничего не показывал. И я начал именно с этого, всякое другое начало было бы неискренним.
— Друзья мои, простите, что заставил вас ждать, нужно было успокоиться. И не сердитесь, что не произнесу даже малой речи, ещё не могу. Одно скажу: спасибо всем тем, кто радуется моему воскрешению из небытия. Сейчас я снова в строю — для вас, вместе с вами.
Павел Прищепа попенял мне потом, что надо было выступить посолидней — не просто эмоционально, а политически весомо. У Гамова эмоции всегда сопровождают политику — было с кого брать пример.
Впрочем, и Прищепа понимал, что подражать Гамову можно, а равняться с ним трудно — даже при кратковременном появлении на экране.