Глава 8


Осень выдалась отменная. Война отдыхала после диких вспышек огня и ливней. Это открыло возможность отдохнуть и природе. Океан, безмерно обираемый кортезами и нами, замер, ни одна искусственная буря не вздыбливала его. Даже естественных больше не было. Боевые циклоны, свирепо раздиравшие атмосферу, прекратили не только мы, но и кортезы — каждая враждующая сторона накапливала энерговоду для грядущих схваток. И оказалось — ни один учёный метеоролог не предвидел этого, — что природа, освобождённая от искусственных ураганов, так устала от них, что уже неспособна была породить свои собственные. По обе стороны океана установилась давно не виданная — Фагуста написал даже в своём злом листке «неслыханная» — тишина. На сбор урожая это уже повлиять не могло, урожай у нас и воюющих соседей практически погиб, зато население этих стран, не только мы в Латании, снова могло без опасения выходить из домов, снова могло любоваться безоблачным небом.
А в Латанию возвращались военнопленные. Они ехали в поездах, шли строем по городам, растекались мелкими группами по районам. Население высыпало на улицы — кричали, обнимались, целовались… Ещё в лагерях, где томились военнопленные, расписали, куда каждому возвращаться. И каждый эшелон имел свой особый маршрут, пленные получили свою особую форму, свидетельство перенесённых страданий. И в кармане у каждого лежало сто золотых лат и разрешение на отпуск от военной службы — праздник свободы в тридцать радостных дней.
Но одновременно с эшелонами освобождённых по тем же дорогам, в таких же вагонах, в таком же пешем строю двигались и пленные — кортезы и родеры, ламары и патины. Этих не встречали криками радости, всюду, где они появлялись, устанавливалось ненавидящее безмолвие. На них только смотрели — и если бы гневными взглядами убивали, половина не добрела бы до конечной цели своего пути — заблаговременно выстроенных лагерей в далёком тылу. До самого прихода в те лагеря эшелоны находились в бесконтрольном распоряжении Бара, а на месте их принимала новая охрана — министерства Милосердия. Я долго не понимал, почему Гамов так распорядился, ведь охрана врагов, даже захваченных в плен, отнюдь не милосердная операция. Но смысл в таком повелении Гамова имелся, позже я это понял — и не я один.
В мой кабинет вошёл Павел Прищепа.
— Есть важные новости, Павел? — полюбопытствовал я.
Он ответил с холодностью, ещё не случавшейся между нами.
— Когда выполнишь своё обещание? Ты знаешь, о чём я говорю.
— Знаю! Я обещал встретиться с Еленой, когда на фронте полегчает.
— Она в твоей приёмной. Что ты ей скажешь?
— Что я могу сказать? Пусть входит.
Павел ушёл, и появилась Елена. Я пошёл навстречу. Вид её поразил меня. Вероятно, и мой вид показался ей неожиданным. Мы одновременно сказали одно и то же:
— Ты очень переменилась, Елена, — сказал я.
— Ты очень переменился, Андрей, — сказала она.
Я засмеялся, так было удивительно, что мы одинаково увидели изменения друг в друге и сказали о них одинаковыми словами. Она сделала порывистое движение, я испугался, что она бросится мне на шею, и поспешно показал на кресло. Она села. Я сел напротив.
— Я думала, наша встреча будет иной, — сказала она с болью.
Я знал, что она начнёт не с поздравлений, что я не казнён, а жив и здоров, а с жалобы на холодность, и подготовил ответ.
— Встреча соответствует расставанию, — я даже улыбнулся.
Она всматривалась в меня большими глазами. Она как бы не верила, что это я.
— Так и будем молчать, Елена? — сказал я мягко.
Она встрепенулась и притушила распахнутые глаза.
— Андрей, ты уже много дней на свободе… то есть на прежней работе, а мне хоть бы слово, хоть бы намёк! Павел сказал, что ты запретил говорить мне, что воротился в Адан. Даже что ты жив, что сцена твоей казни была выдумкой — даже это запретил сказать!
— Никто до поры не должен был знать, что казни не было.
— Никто — да! Но я, я!
— И ты, Елена! Я не мог сделать для тебя исключения.
— Для Павла сделал! Для Бара, для Штупы, для какого-то Исиро! Только не для меня.
— Они — мои сотрудники. Я не мог оставаться для них бестелесной тенью.
— Для меня, значит, мог оставаться тенью? Больше, чем тенью! Страшным воспоминанием об изменнике, казнённом за преступления! Почему такая безжалостность? Со своей женой ты обошёлся суровей, чем с сослуживцами!
— Бывшей женой, Елена, — сказал я.
У неё перехватило дух. Она страшно побледнела. «Держи себя в руках!» — мысленно приказал я себе.
— Ты сказал: «бывшей женой», Андрей?
— Я сказал — бывшей женой, Елена.
Она прижала руки к лицу, на висках пульсировали жилки.
— Прости, я не поняла. Разве мы уже не супруги?
— Мы были ими до моей казни…
— Но ведь не было казни! Ты ведь не умер, Андрей!
— В каком-то смысле всё-таки умер.
— В каком-то смысле? В каком же? Больше не любишь меня? Почему ты опускаешь лицо? Ты не любишь меня? Говори всю правду!
Я не мог сказать ей всю правду. Я любил её — так же крепко, как любил прежде, ещё крепче. В далёком изгнании, в домике по соседству с двумя физиками, я часто вспоминал об Елене, но охладевшей памятью. Она ушла не от меня, но из меня, она была в постороннем мире, тот мир больше не соприкасался со мной. И, воротившись, я не пожелал её видеть. Меня волновала удача военных действий, а не встреча с ней. Я морщился и поёживался, воображая, как она будет оправдываться в недоверии ко мне, как будет радоваться, что никакой казни не было, как будет ласкаться, какие строить надежды на будущую жизнь…
Но вот она не оправдывается в нанесённых мне оскорблениях, не уверяет в неизменности своей любви, только допытывается, люблю ли я её. Какой удачный случай для последней фразы задуманного расставания. «Да, не люблю!», либо: «Нет, не люблю!» — и всё завершено. Но именно эти два слова: «не люблю» — были единственными, какие я не мог произнести.
— Ты спрашиваешь о любви, — сказал я горько. — А кто бросил мне в лицо: «Ненавижу тебя! Боже, как я ненавижу тебя!..» Любить ненавидящего тебя! Не слишком ли многого ты требуешь от меня?
— Нет! — крикнула она. — Это ложь! Я не говорила, что ненавижу…
— Не говорила? Придётся обратиться к Павлу. Наверно, он поставил в моей камере регистрирующие аппараты. Может, услышав свой голос, ты перестанешь отрицать, что этот голос говорил.
— И тогда буду отрицать! Тысячу раз услышу свой голос, тысячу раз услышу слова о ненависти к тебе, всё равно буду отрицать, что говорила их. Не было этих слов, Андрей!
— Не было, хотя были? Повторяю: ты слишком многого требуешь от меня! Я всё-таки ещё в добром сознании. И в роду моём, ты это знаешь, не водились сумасшедшие.
— И в моём роду тоже их не водилось. И я, как и ты, в ясном сознании. Именно потому, что ты в ясном сознании и способен понять правду, как бы неправдоподобно она ни выглядела, я и говорю тебе: не было этих слов о ненависти к тебе!
— Елена! Я потребую у Павла плёнку!..
— Плёнка меня не опровергнет. Слушай меня, а не плёнку.
Я сделал усилие, чтобы не дать вырваться негодованию. Гамов временами впадал в ярость. Нечто похожее могло произойти и со мной.
— В школах Корины есть забавный обычай, Елена. Учитель за проступок ученика может его высечь в классе, но потом должен получить у попечителя школ официальное подтверждение порки. И вот однажды учитель с огорчением сказал ученику: «Питер, я на прошлой неделе вздул тебя за нехорошие слова. Наказание не утверждено, так что можешь считать себя несеченным. Но поскольку твой проступок остаётся, то в следующий раз, когда нужно будет тебя пороть за другую вину, я добавлю к новым розгам и эти, неутвержденные, и высеку вдвойне!»
— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
— Только то, что сказал. Ты безжалостно выпорола меня словами, а теперь просишь считать порку как бы не бывшей.
Она опять прижала пальцы к вискам.
— Не так, Андрей, совсем не так! Я не отрекаюсь от тех слов о ненависти. И если бы создалась та страшная ситуация, что была в тюрьме, я снова и снова повторила бы их без колебаний. Те слова были, всё так. Но тебе я их не говорила. Они были адресованы другому человеку.
— В тюрьме был один я!..
— Нет! Тебя не было! Был изменивший родине государственный деятель, был предатель, променявший честь на деньги, благородство на мечту об единоличной власти, был актёр, мастерски разыгравший комедию, гениальный фигляр в отвратительной маске. К ним, предателю и актёру, я обращала слова ненависти, не к тебе!
— На мне была маска, но под маской оставался я.
— Я видела лишь маску, а не тебя. Я забыла о тебе, такой была маска! Актёр гениально разыграл свою роль, я ненавидела того, кого он играл. Зритель негодует, когда видит злодея на сцене, но, встретив актёра на улице, он с уважением, с благодарностью за игру кланяется, а не кидается на него. Почему ты требуешь от меня другого отношения, чем актёр от зрителя? Ты разыгрывал роль преступника — и великой твоей неудачей, человеческой и государственной, было бы, если бы я не поверила. Ты не простил бы самому себе, если бы не убедил меня, что ты негодяй. Зачем же теперь укоряешь меня за то, что ты сам самозабвенно внушал мне? Я поверила твоей игре, поддалась твоему внушению! Себя вини, себя, не меня!
У неё снова перехватило дух, она замолкла. У меня не было защиты ни от её слов, ни от молящих глаз, ни от страстного голоса, вторгающегося в глубь души. Я не мог опровергнуть ни одного её слова. Я только сказал:
— Логика, Елена! Всё так стройно в словах… А чувства? А та любовь, которая связывала нас двоих в одно целое?
— Любовь, ты сказал? Ты сомневаешься в моей любви? А что ты знаешь о моих чувствах после казни? О том, как я рыдала дома, как целовала подушку, на которой лежала твоя голова, как в ярости била её кулаками, потому что это была голова предателя? О том, как я ненавидела себя за то, что любила тебя, как в неистовстве мечтала отомстить тебе, уже не существующему, за то, что ты был мне так бесконечно дорог и так осквернил моё поклонение перед тобой, самой себе отомстить, памяти нашей любви отомстить, так горько было вспоминать, что она была, наша любовь! Я думала о самоубийстве, вот так я приняла твои признания в тюрьме, твою публичную казнь. Мерой моих страданий измерь мою любовь к тебе — это единственная мера, Андрей! Всё остальное — ложь!
Она опустилась на колени, обхватила руками мои ноги, прижалась лицом к моим коленям. Я хотел оттолкнуть её, но она не разжала рук.
— А когда я увидела тебя на экране, Андрей, что было со мной, ты знаешь? Я думала, что умру от радости, что ты жив, что все эти предательства и казни лишь страшный кошмар. Я повалилась на пол и рыдала. Я целовала ковёр, как будто то был не ковёр, а ты сам, твоё лицо, твои руки. Боже мой, боже мой, как я была счастлива, как бесконечно счастлива! Как бесконечно благодарна тебе за то, что ты не совершал преступлений, что ты чист и честен, как был раньше, как был всегда, как будешь всегда, ибо иным ты и не можешь быть. А всё иное о тебе — лишь ужасный сон, наваждение злых демонов политики!
— И тогда ты раскаялась, что говорила мне при расставании те страшные слова о ненависти, ведь так? — Я ещё думал, что вымученной иронией смогу отстраниться от её признаний.
— Нет! — закричала она, вскакивая. — Не было этого! Не раскаивалась и никогда не раскаюсь! Той маске, которую я хлестала ненавистью, я говорила искренно. И рыдала от счастья я не потому, что раскаялась, а потому, что ты отделился от своей ужасной маски, что ты жив, истинный, прежний, неизменный, что я снова могу любить тебя, гордиться тобой. Гордиться собой, что выпало мне такое счастье — любить тебя, поклоняться тебе!
Она всё же не справилась с нервами. Она стояла передо мной и плакала, закрыв лицо руками. Меня терзало отчаяние. Я сам был готов зарыдать, кричать и ругаться, а ещё лучше схватиться бы с кем-нибудь в дикой драке — кулаками и зубами. Ещё никогда я так не любил Елену, как любил её сейчас. И ещё никогда между нами не было такого барьера, такой стены непонимания и ошибок. Я готов был биться головой в эту непроницаемую стену отчуждения, но голова не могла пробить её, требовались слова, только я не находил таких слов. Я был иной, чем всегда думал о себе. Я чувствовал, что если она не перестанет плакать, я сам упаду перед ней на колени и буду губами пить её слёзы, и просить прощения, и обещать всё, что она пожелает. И с ужасом понимал, что делать этого нельзя, так бы мог сделать я прежний — тот человек, каким я ныне стал и какого ещё не понимал в себе, ни ей, ни себе потом не простит такой слабости.
— Садись, Елена! — приказал я. — Не нужно противостояний. Поговорим спокойно.
— Поговорим спокойно, — покорно повторила она и села. В ней совершилась перемена. Она слишком много сил отдала борьбе с тем невидимым барьером, что останавливал меня. Она тоже чувствовала его и тоже не имела сил преодолеть. А я не знал, о чём говорить. Всё, что я мог сказать, было мало в сравнении с тем единственно важным, о чём говорила она.
Я ухватился за подвернувшуюся мысль.
— Ты хотела мне отомстить, да? Памяти моей отомстить, ибо я уже не существовал, ты думала так…
— Ах, это! — сказала она устало. — Да, хотела. Памяти о нашей любви отомстить, вот такое было желание.
— Как же ты намеревалась мстить?
— Ну, как? У женщины есть только один путь. Изменить тебе, предать тебя, как ты изменил и предал…
— Стать подругой Гамова? — спросил я прямо.
Я знал, что она лгать не умеет. Всё же какую-то минуту она колебалась, прежде чем ответить так же прямо, как спрашивал я.
— Думала и об этом. Возможно, и стала бы его подругой, если бы он проявил склонность. Но он дал понять, что я ему не нужна. Он не отделял меня от всех остальных женщин — и ко всем был одинаково равнодушен.
— Он старался ввести тебя в правительство, приблизить к себе…
— Как пешку в политической игре. Я это поняла ещё до того, как тебя казнили. Ты ревновал, я видела это. Я не разубеждала тебя, мне была приятна твоя ревность.
— Ты могла отомстить с другими мужчинами.
— Андрей! — в её голосе снова зазвенели слёзы. — У тебя есть право бичевать меня за те слова при прощании, хотя виноват в них ты сам, твой обман, твоя игра, такая игра, что и теперь — вспомню — сердце останавливается. Но зачем меня унижать? Всё же ты — это ты… Даже вымышленное тобой предательство… Оно было твоего масштаба… Да, с Гамовым я могла бы тебе изменить в те дни исступления. Он не захотел… Но других мужчин я бы сама не захотела — даже ради самой яростной мести. У меня нет дороги от тебя, Андрей. Одной навсегда остаться — да, могу. Сама уйти — нет, никогда!
Мы помолчали. Я старался не смотреть на неё. Я знал, что глаза её полны слёз и она сдерживается, чтобы они не хлынули. Видеть это было свыше моих сил. Я сказал:
— Поговорили, Елена… Чего ты хочешь?
— Хочу, чтобы ты вернулся ко мне, чтобы простил мне оскорбления, брошенные актёру в твоём облике… Вот чего я хочу! — И добавила с горечью: — А ты этого не хочешь.
— Неправда! — Дрожь сводила мне руки. — Я хочу того же, что и ты. Ты сказала: вернуться, стереть недоразумения и ошибки… Давай изменим последовательность. Подари мне время, чтобы стёрлись во мне и твои, и мои ошибки. И тогда я вернусь. В наш общий дом вернусь. Повторю твои же слова: у меня нет пути от тебя, Елена!
Она порывисто схватила руками мои плечи, поцеловала меня в щёку и молча вышла.
Я не поднялся из кресла, только смотрел ей вслед. Я был так истерзан, словно меня били палками. Вдруг засветился экран. На экране возник Павел — он хмуро всматривался в меня. Я ничего ему не сказал, он ничего не спросил. Экран погас.