Глава 9


Штупа встретил меня на внутреннем аэродроме — внешний захватили нордаги.
— Положение стабилизировано, — доложил он. — Нордаги так ошеломлены пленением своих генералов, что прекратили движение навстречу кортезам. Да и затопление низины мешает полному соединению этих двух армий.
— Продовольственные базы нельзя отбить? Вы не прикидывали?
— Прикидывали. Невозможно. На охране баз большие силы. В ущелье одна железнодорожная ветка, одно шоссе. Даже полка не развернуть в атаку. Зато и разграбить базы им не удастся. Попытаются вывезти продовольствие в Нордаг, я залью ущелье доверху, на это моих ресурсов хватит.
Пленных разместили в бывшем коровнике. Коровник охранял отряд во главе с моим старым знакомым Григорием Вареллой. Среди его солдат я заметил Серова и Сербина. Я спросил Вареллу:
— После того дела, кажется, друзьями стали?
Он понял, что я намекаю на случай в окружении, когда Сербин устроил мятеж для захвата трофейных денег, а Варелла с Серовым способствовали его позорной каре. Улыбка Вареллы убедительней слов — да, было, было, жестоко наказали товарища, но за дело, нет у него причин обижаться, он нас простил, и мы его простили. Вот так я расценил улыбку Вареллы.
— Показывайте трофеи, Варелла. Кстати, почему вы в Забоне? Вас здесь раньше не было.
— Мы были в водолётном десанте. Семён с Иваном ворвались в штаб, я с другими десантниками за ними.
— Враг оказал сопротивление?
— Ручная работа, генерал. Кому кулаком по шее. Кому прикладом в зубы. Ни один не схватился за оружие, а ведь были и вибраторы, и импульсаторы.
Ко мне подошли сразу восемь генералов. Двое заговорили, перебивая один другого. Я холодно прервал их:
— Доложитесь по форме.
— Сумо Париона, генерал-полковник, заместитель главнокомандующего, — представился один.
— Кинза Вардант, генерал-лейтенант, начальник главного штаба, — сказал второй.
Другие шесть пленных были генерал-майорами и не осмелились вмешаться в мою беседу с их начальниками, только слушали. Младшие офицеры даже не приблизились — субординация у нордагов строгая, без разрешения низшие чины к высшим не подходят. Все были в парадных мундирах, шёл всего третий день войны, когда их захватили, они ещё красовались, а не подбирали одеяние поудобней. Только у короля Кнурки Девятого офицеры щеголяли в таких же роскошных мундирах, как эти северяне, дома являвшие образец скромности и бережливости. Правда, в мирном быту расходовали на одежду свои деньги, а мундиры шились за государственный счёт.
— Генерал Семипалов, мы протестуем! — сказал Сумо Париона. — Вы человек военный, вы должны понимать…
— Откуда вы знаете, кто я? — прервал я.
— Как можно вас не знать? У нас фотографии всех видных деятелей вашей великой державы. И мы рады, что именно вы оказали высокую честь…
— Понятно. Слушаю ваши претензии, Сумо Париона.
Я намеренно не назвал его воинского звания. Он вспыхнул от оскорбления, голос его дрогнул. И он, и его подчинённые возмущены обращением с ними. Солдаты диверсионного отряда рукоприкладствовали, страшно ругались. Даже его, заместителя командующего, один озверелый сержант хлобыстнул кулаком, хотя он, генерал-полковник славной армии нордагов, сразу понял бесцельность сопротивления и протянул в знак сдачи своё личное оружие. И это чудовищное помещение! На фермах нашей страны животные содержатся в большей чистоте! Он просит немедленно перевести их в военную гостиницу либо в гражданский отель — помыться, привести себя в порядок и пообедать. И он убеждён, что я строго накажу тех злобных солдат, которые подняли руку на высших чинов армии нордагов. Латания — старая военная нация, в ней свято чтут традиции воинского благородства…
Во мне закипало негодование. Начальник этого генерала Франц Путрамент публично пригрозил выморить голодом население Забона, а потом устроить на его мёртвых площадях парад торжествующих победителей. И ни один из его подчинённых, включая и этого седого большеносого прыща в роскошном мундире, не запротестовал против угроз президента. И нет сомнений, возьми они умерщвлённый голодом город, он, генерал-полковник Сумо Париона, важно шагал бы впереди своих войск, удовлетворённо бросая взгляды на трупы убитых им детей и женщин у стен домов. И он требовал у меня хорошего помещения, ванны, еды..
— Вы правы, генерал, это помещение не для вас. Оно для мирных животных. А вы далеки от животных, — сказал я. — Я посажу вас в клетку на главной площади — на позор. И вы будете там оправляться на глазах у всех и есть открыто, а еда — ровно одна четвёртая той скудной нормы, которую получали жители города до вашего выступления против нас. И если кто из вас, генералы и офицеры, я говорю: если кто из вас подохнет с голоду, обещаю не рвать на себе волосы! И последнее, — я повысил голос, я уже не мог с собой справиться, такая палила ярость: — Если кто хоть словом, хоть взглядом выкажет протест против такого вполне вами заслуженного обращения, я разрешаю охране приводить вас в смирение кулаками, палками, плевками, даже тем навозом, в котором сейчас тонут ваши лакированные сапоги. И так будет до той минуты, пока ваш главнокомандующий не откроет дорогу на захваченные вами продовольственные склады города. Гарантирую, что половина из вас перемрёт задолго до того, как скончается от голода первый житель Забона.
Уверен, что никакой ужас смерти — ни сверкнувшая в лицо молния импульсатора, ни судорога резонатора, ни разорвавшийся у ног снаряд электроорудия — не мог бы вызвать в лице Сумо Париона такого страха и растерянности. Все пленные словно сразу решились голоса, ни один не издал восклицания, не проговорил ни слова. Возможно, впрочем, что любой звук они уже расценивали как протест, а кары за протесты были объявлены.
Я вышел из коровника.
В военной гостинице — моя старая квартира была закрыта, я туда не пошёл — я заперся на два часа. Я не понимал себя. Ещё сегодня я возмутился, услышав жестокое приказание Гамова, а сейчас сам его объявил от имени диктатора — и не считаю, что перешёл меру. Мне показалось — да и раньше я так считал, — что суровость Гамова проистекает от жестокости его натуры. Я не был жестоким, знаю это о себе, но вот не только выполнил его приказ, но и всей душой присоединился к нему. Стало быть, и я таков же, как он, назвавший свою власть не суровой, а свирепой. Значит, и в моей натуре заложена такая же свирепость? Или все мы — лишь щепки в горных потоках неизбежности?
На исходе двух часов ко мне пришёл Штупа.
— Не спите, Семипалов?
— Не до сна. Есть новости, Казимир?
— Пленные генералы обратились с просьбой.
— Улучшить условия жизни? Этого не будет!
— Нет, сообщить об условиях их жизни Францу Путраменту. Генерал-полковник составил телеграмму, просит о телефонном разговоре. Он согласен с вами: обрекать город на вымирание — это нельзя считать благородной воинской традицией, хотя, добавил он, такие события происходили в истории. Он надеется, что президент Нордага уступит велению своего великодушного сердца и отменит приказ о голодной блокаде Забона. Склады откроют, а мы в отплату за это вернём пленных домой, либо — это крайний случай — создадим достойные их рангу условия существования.
— Чёрт с ним! Отправляйте его телеграмму, а когда станет известно, что Путрамент её получил, допустите и к телефону.
Я соединился с Гамовым. Он одобрил мои распоряжения. Штупа сообщил, что и телеграмма вручена, и телефонный разговор состоялся. Путрамент созывает правительство, чтобы принять решение о судьбе своих генералов. Ответ он даст в новом публичном обращении к народу.
Всё следующее утро радио Нордага передавало военные марши и местные новости. Лишь в полдень я услышал голос самого президента. Хорошо поставленным баритоном — ему бы в певцы, а не в политики! — президент погоревал о бедственном положении своих выдающихся помощников, понегодовал на коварные действия наших диверсантов, укорил за плохую работу свою разведку, не обнаружившую своевременно водолётов, а затем объявил, что не будет никаких уступок. Его условия: латаны немедленно освобождают всех пленных и соглашаются сдать осаждённый город. До этого ни один мешок муки, ни одна банка консервов не пересечёт границу Забона. Он со скорбью, с чувством печали и великого сочувствия понимает, что безжалостные латаны усилят свои позорные издевательства над его пленными генералами и офицерами. Он торжественно обещает, что родина сохранит благодарную память об их геройском поведении и жестоко отомстит врагам за их лишения.
Штупа воскликнул:
— Предаёт своих офицеров!
Я добавил с отвращением:
— Какие подлые слова: благодарная память о геройском поведении! А геройство — подыхать от голода в собственных нечистотах.
— Что будем делать?
— Вам — устраивать позорный быт пленников. Я поеду на восточную оборону города.
Даже слабая армия могла превратить глубокие ущелья, ведущие к складам, в непроходимую для людей и техники дорогу. Армия нордагов была малочисленна, но хорошо оснащена. Великим нашим просчётом было, что мы пустили сюда врага. Я был больше всех виноват в том, что Забон отрезали от всей страны.
Я воротился к себе и вызвал Штупу.
— Что в низинах? Высыхает почва?
— Высыхает постепенно. И с такой же постепенностью Ваксель передвигается вперёд. Он закончит соединение с нордагами ещё до полного высыхания. Он не даст нам воспользоваться этой отдушиной в окружении.
Я постукивал пальцами по столу. В голове у меня не было ни единой стоящей мысли.
— Неужели Гамов ничего не предпримет для спасения города? — заговорил Штупа. — Путрамент отдал своих генералов на казнь, но ведь не дурак же он, чтобы не понимать, что мы не предоставим ему на растерзание Забон!
— Он не дурак, Казимир. И если бы он знал, что всей его стране предстоит тотальное разрушение, он не держался бы столь вызывающе.
— Так пригрозить тотальным разрушением! Неужели ни Гамов, ни вы не думали о такой возможности?
— Думали, Казимир, думали. Но что толку в открытых угрозах. Нордаги сочтут их пропагандистской акцией! Поедемте смотреть на пленников.
Над городом простёрлась ночь. Уличное освещение включалось — и не в полную силу — лишь на проспектах. Но площадь, где мы поместили клеть с пленными, была ярко освещена. Гигантский четырёхугольник из стекла накрывался непрозрачной крышей, чтобы пленные не видели неба над собой и чтобы случайный дождь не смыл их нечистот. А внутри стеклянной клети лежали и сидели наши пленные в тех парадных мундирах, в каких их захватили. Вокруг клети ходили зрители. Я думал, приближаясь к площади, что услышу шум и проклятия жителей, удары кулаков и камней в стеклянные стены, я заранее оправдывал такое поведение — в клети томились люди, обрёкшие город на голод и вымирание. Но только шёпот прохаживающихся людей да шелест их ног оживляли площадь. У меня ныло сердце.
Я подозвал Вареллу, начальника охраны клетки.
— Выдали пленным еду?
— Выдавали, генерал.
— Как приняли?
— Баланда! Ничего, выхлебали. Все миски пустые. Не это их смущает!
— Что-то всё-таки смущает?
— Не могут при таком количестве прохожих оправиться. Женщины смотрят… Ждут полной ночи.
— Всю ночь будет свет. И прохожие будут.
Я медленно прошёлся вдоль четырёх стен. Пленные отворачивались от меня. Только генерал-лейтенант Кинза Вардант отразил мой взгляд взглядом, как пулю — пулей. Но ненависти я не увидел в его взгляде, скорее скорбь. И я поспешно отошёл, чтобы и он в моих глазах не разглядел недопустимое для меня чувство — сочувствие. Все мы были слугами обстоятельств.
В гостинице я стал думать о Войтюке. Войтюк в эти минуты составлял ключ к механизму международных диверсий. Шпион он или нет? Ошибся ли Павел Прищепа, подтвердил ли я ошибку Прищепы? Как много, как бесконечно много сегодня зависело от того, ошиблись мы с Павлом или нет! Я всеми помыслами души желал, чтобы человек этот, Жан Войтюк, ныне мой консультант по международным делам, был реальным, а не выдуманным нами шпионом. Ибо, рассуждал я, угроза предать всю страну тотальному разрушению, высказанная публично, будет воспринята, как пропагандистский манёвр. В неё никто серьёзно не поверит — так сказал я Штупе, так оно было реально. Но весть, переданная шпионом по своим секретным каналам, нет, это уже не пропаганда, а деловая информация о готовящихся в великой тайне событиях. Такую информацию нельзя игнорировать, на неё нужно отреагировать немедленно. Войтюк шпион, это же несомненно! И он передал услышанные от меня секреты. Почему же нет сведений о том, как восприняли его донесение? Почему нет ответных действий?
Я позвонил Штупе.
— Казимир, какие новости?
— Никаких. Вы чего-нибудь ждёте, генерал?
— Жду новостей.
— Я позвоню вам утром.
— И ночью звоните, если будет что важное.
Утром я сам схватился за телефон:
— Казимир, новости?
— Никаких, генерал! — Штупа помолчал и осторожно задал вопрос, который на его месте я бы уже давно задал: — Мне кажется, вы чего-то ждёте? Можно ли узнать — чего?
— Жду сообщения о капитуляции нордагов, — буркнул я в трубку.
В ответ я услышал невесёлый смех.
Чтобы развеять томление, я до полудня объездил все точки обороны. В столовой подали скудный обед. Из столовой я вернулся в гостиницу и прилёг, но звонок телефона заставил вскочить. Штупа взволнованно кричал:
— Семипалов, включите Нордаг! Новая речь президента.
Я кинулся к приёмнику. Франц Путрамент извещал свой народ, что его правительство сегодня на экстренном заседании приняло новое решение. Оно временно, до полного урегулирования споров, прекращает военные действия против Латании и отводит свои войска на старую границу. Оно уверено, что правительство Латании с должным пониманием воспримет великодушный акт нордагов и не станет чинить препятствия возвращению их войск на прежние рубежи. Оно убеждено, что решение прекратить в одностороннем порядке все военные действия благоприятно скажется на бедственном положении пленных военачальников, томящихся ныне в застенках Латании. И оно предлагает правителю Латании господину Гамову и его заместителю господину Семипалову срочно назначить специальную комиссию по перемирию и указать время и место встречи этой авторитетной комиссии с аналогичной комиссией Нордага для совместной работы по установлению справедливого и вечного мира между обеими державами.
Диктор, закончив читать речь президента Нордага, начал её повторять. Я опустил голову на крышку приёмника и заплакал. Я плакал и кусал губы, чтобы не дать нервному плачу превратиться в рыдание. Забон спасли!
Всё снова и снова звонил телефон, но прошла долгая минута, прежде чем я нашёл в себе силы снять трубку.
— Нордаги уходят из ущелья! — кричал Штупа. — Генерал, нордаги очищают ущелье!
На городском аэродроме приземлился водолёт из Адана. К нам прилетели полковник Прищепа, министры Гонсалес и Пустовойт.
Они вошли ко мне все четверо — Штупа, Прищепа, Гонсалес и Пустовойт. И каждый пожимал мою руку и поздравлял с освобождением города, а я еле сдерживался, чтобы не заплакать. Штупа понимающе сказал:
— Генерал, вы именно на такую речь Путрамента и рассчитывали, когда ежечасно допытывались, нет ли новостей? У вас были причины ожидать столь удивительного отступления нордагов?
— Интуиция, Штупа. И уверенность, что не вовсе же северный президент потерял свой ум!
Штупа ни минуты не верил в сказку о моей удивительной интуиции. Но понимал, что расспрашивать больше нельзя.
У входа в ущелье вытянулась цепочка наших пустых машин. Ещё вчера, появись они на этом месте, их превратили бы в щепы и пыль электроорудия нордагов. Сейчас не было видно ни одного орудия, их уже укатили. Мы впятером поднялись на высотку, оставленную нордагами. С неё открывался обширный вид на лесистые и гористые окрестности Забона. В бинокль было видно, что по всем дорогам на север передвигаются войска. Через главное шоссе, соединявшее Забон с остальной страной, перекатывалась техника противника. Я прикинул мысленно — к вечеру можно восстановить сообщение с Аданом. Блокада кончилась.
Я отвёл Прищепу в сторонку.
— Павел, мы не ошиблись! Мы были правы, Павел! Но почему такая задержка? Путрамент ещё вчера нагло отверг просьбу своих генералов о спасении.
— Вчера кортезы ещё не передали ему, что узнали от Войтюка.
— Возвращаемся в город, Павел. Я сам войду в стеклянную клетку и сообщу пленным, что, хоть пока их и не освобождаем, но предоставим человеческие условия существования.
Лицо Прищепы омрачилось.
— Боюсь, ничего из твоих намерений не получится. У Гонсалеса особое задание.
Гонсалес рассматривал в бинокль главное шоссе, пересекаемое войсками противника. Я сказал ему:
— Полковник Прищепа сообщил, что у вас особое задание. Друзья, подойдите ближе, послушаем все, какую террористическую акцию собирается осуществить в освобождённом городе уважаемый министр Террора, он же председатель международной Акционерной компании «Чёрный суд».
Гонсалес не обратил внимания на недружелюбный тон.
— Именно террористическая акция, — подтвердил он. — Речь о пленных. Я составил сообщение для «Вестника Террора и Милосердия», диктатор утвердил его. Завтра оно появится в печати.
Он вынул заготовленную бумагу и прочитал:
Развязав неспровоцированную преступную войну против нашего государства, президент Нордага Франц Путрамент открыто объявил, что планирует выморить голодом наши города, которые завоюет. В ходе сражений, начавшихся для нас неудачно, нордагам удалось отрезать от страны город Забон и заблокировать снабжение его продовольствием, то есть практически приступить к выполнению своего бесчеловечного плана. Один из наших диверсионных отрядов отважным налётом захватил в плен всю военную верхушку армии нордагов. В отмщение за объявленную нордагами войну на истребление мирного городского населения Чёрный суд под моим председательством приговорил всех пленных генералов и офицеров противника к длительной пытке голоданием с последующим утоплением в нечистотах.
Сегодня президент Нордага Франц Путрамент, поняв, на какой преступный и бесперспективный путь он вступил, решил односторонним актом прекратить все военные действия против нас и снять блокаду с Забона. Приветствуя разумное решение главы нордагов, Чёрный суд отвечает на него актом высокого милосердия. Я отменяю для пленных муки голода и последующую позорную казнь. А вместо отменённой казни приказываю их всех расстрелять и трупы предать захоронению в местности, далёкой от районов военных действий.
Министр Священного Террора Аркадий Гонсалес.
На какие-то секунды я потерял дар речи, потом закричал:
— Вы не сделаете этого, Гонсалес! Я запрещаю!
Он не сомневался, что именно это я и скажу.
— Вы не можете мне запрещать, Семипалов. Решения Чёрного суда ни отмене, ни обжалованию не подлежат.
Я лихорадочно искал зацепки, чтобы приостановить выполнение чудовищного приказа.
— Гонсалес! В районе военных действий военный начальник является высшей властью. И поскольку власть здесь принадлежит мне…
Он предвидел и это возражение. Теперь я знаю, что Гамов, давший санкцию на расстрел пленных, заранее вместе с Гонсалесом постарался поставить меня в безвыходное положение.
— Генерал Семипалов, последний полк нордагов покидает свои позиции. Город Забон перестаёт быть военным районом. Глава правительства просит вас вернуться в Адан для исполнения своих текущих обязанностей.
Тогда я повернулся к Пустовойту. На его мясистом некрасивом лице застыло выражение скорби и безнадёжности.
— Ты министр Милосердия! — сказал я. — Где же твоё милосердие? Почему не протестуешь, милосердный министр?..
Лицо Пустовойта перекосилось в жалкой улыбке.
— Я протестовал, Семипалов, я очень протестовал! Но мне лишь удалось создать хорошие условия пленным после расстрела…
— Хорошие условия для расстрелянных? — переспросил я с ненавистью. — Похоронить как людей, а не как падаль? И это называется милосердием? Простая человеческая совесть у вас сохранилась? Эх, вы!
Я пошёл ото всех. Я должен был остаться один. Я не мог никого видеть.