Часть первая Порыв к власти

Глава 1
Все гости входили пристойно — аккуратно открывали и прикрывали дверь в гостиную, сначала громко здоровались сразу со всеми, потом чинно обходили комнату, рукопожатствуя с каждым. Он не вошёл — ворвался. И так хлопнул дверью, словно хотел с ней расправиться. И с порога крикнул нам:
— Это же безобразие! Я спрашиваю — как это вам понравится?
В эту минуту я увидел его впервые. Впоследствии я научился отделять его внешность от характера, но тогда меня поразило, насколько облик ворвавшегося в комнату человека не координируется с его поведением. Сейчас портреты Гамова висят в миллионах квартир — никого не удивить подробным описанием его облика. Но, повторяю, меня поразила не внешность Гамова, в общем, вполне ординарная — невысок, широкоплеч, крупноголов, туловище плотное, ноги коротковаты, руки ещё короче, — а именно то, что обыденнейшая внешность никак не гармонировала с необыкновенной манерой вести себя.
— Алексей Гамов, по профессии — астрофизик, по душе — отпетый философ, по натуре — взбесившийся бык, — сказал Павел Прищепа, инженер моей лаборатории. Павел привёл меня на «четверг» у Готлиба Бара, пообещав, что встречусь с интересными людьми и наслажусь умными разговорами в смеси с безумными выходками. Не знаю, относил ли Павел красочное появление Гамова к обещанным «безумным выходкам», но Гамова он обрисовал точно, в этом ныне не сомневаюсь.
Готлиб Бар, «хозяин четверга», знаток литературы, ироник и циник, один отозвался на громкое воззвание Гамова:
— Один мой приятель сработал пьеску и назвал её: «Как вам это понравится?» Он подразумевал, что ни пьеса, ни зрители, которые будут её хвалить, ему самому ни капельки не нравятся. У меня такое же отношение — не нравится. Удовлетворил мой ответ?
— Ещё меньше, чем пьеса твоего приятеля! — Гамов плюхнулся в кресло, вытянул ноги и энергично хлопнул себя по коленям короткими, сильными руками — этот жест я часто потом видел у него в минуты, когда он бесился — видимо, давал выход чувствам. — Догадываешься, почему? Ты же не знаешь, о чём я спрашивал.
— Не знаю, — согласился Бар. — Но какое это имеет значение? Что бы ты ни имел в виду, ответ может быть только в двоичном коде: да либо нет. Слово «нравится» мне нравится гораздо меньше, чем «не нравится». Ибо и в совершенстве есть изъяны, и на солнце есть пятна. «Нет» всегда обоснованней, чем «да». Вот почему отвечаю спокойно: нет!
Гамов вдруг стал очень серьёзен. Он был мастер на внезапные переходы от возмущения к добродушию, от бешенства к спокойствию, от равнодушия к ярости. Мгновенные перемены настроений входили в систему приёмов, какими он сражал противников.
— Значит, не дошли последние сообщения, — сказал он. — Так вот — Артур Маруцзян выступил с новой речью. Он обещает помощь Патине против Ламарии в их вековечном трагическом споре о каких-то трёх вшивых пограничных деревеньках. Завтра начнётся всеобщая война.
— Уж и война! Да ещё мировая! Допускаю, пара стычек патрулей, три раненых, один убитый… Большего споры патинов с ламарами и не стоят.
— Война! Мировая! Завтра! Не ухмыляйся. Говорю, не говорю — кричу: завтра война! И всем нам — крышка! Всему миру — крышка!
Он, конечно, не кричал, но постарался, чтобы голос звучал выразительно. Он с вызовом оглядывал гостей Бара. Теперь я должен сказать и о них, многие сыграли роль в последующей драме. Кое-кого я знал и раньше, иных видел впервые. Среди незнакомых выделялся рослый, жилистый, длиннорукий, с аскетическим лицом Джон Вудворт, кортезианец, лет десять назад переселившийся в Латанию и объявивший, что наконец нашёл родину по душе. Это не мешало ему, как я сам потом слышал, гневно ругать наши порядки и восхвалять Кортезию, которой он изменил. Правда, было известно и то, что на старой родине он не рассыпался в похвалах и ей. Он был из людей, каким видится хорошее лишь там, где их нет.
Второй незнакомец, Аркадий Гонсалес, преподаватель истории искусства, знаток древней живописи, казался сошедшим с одной из старых картин, сменившим одежду на современную. Узколицый, остроносый, со щеками такой нежной окраски, с талией, столь тонкой, с кистями рук, столь маленькими, что, переоденься он женщиной, никто бы не догадался, что перед ним фанатик жестокости и силач. Всё это я узнал о нём после, а в тот вечер только любовался им — он был незаурядно красив.
Зато третий незнакомец, Николай Пустовойт, желания любоваться им отнюдь не вызывал. О таких, как он, говорят: «Отворотясь — не насмотришься». Я не хочу сказать, что он был уродлив, фигура и лицо выглядели нормально, а в целом складывалось впечатление, что он некрасив. Вероятно, это происходило от несимметричности — на крупном теле сидела на длинной шее маленькая голова, а на маленьком лице торчал чрезмерный нос, мощно нависающий над столь же чрезмерным толстогубым ртом. Было время, когда его изображения часто передавались по стерео и печатались в газетах, необычный облик постепенно перестал удивлять. Но в тот первый день знакомства я запомнил только огромный нос над широким — за щёки — красным ртом, всё остальное на лице терялось. И от крупного телом да ещё такого мощноротого Пустовойта ожидался голос громкий и повелительный, во всяком случае чёткий. А он говорил тихо и невнятно, почти смиренно, он был добрым и мягким, этот странный голос Николая Пустовойта, в тот момент бухгалтера строительной конторы, а впоследствии могущественного министра Милосердия — как много, как бесконечно много отчаявшихся людей протягивали к нему руки за помощью! Сейчас я знаю, что из всех внешних черт Николая Пустовойта только его тихий, его добрый голос истинно отвечал характеру.
Об остальных гостях Готлиба Бара говорить не буду, они сами заговорят о себе в назначенное время; но о «хозяине четверга» сказать нужно. Кстати, о забавном прозвище. Оно возникло из его литературных увлечений. Он говорил, что какой-то писатель — я его не читал — опубликовал роман под удивительным названием «Человек, который был четвергом». «Я, конечно, не четверг, — важно говорил о себе Бар, — но раз уж собираю вас у себя на четверговые встречи, значит, хозяин четверга — наименование точно отвечает моему значению в вашей компании». И хохотал, упоённый хлёстким прозвищем. Любовь к позе было главное в нём, впоследствии моём друге и помощнике. И он искренне считал себя значительней всех нас, ибо умел о любом факте высказать два противоположных мнения — и каждое убедительное. Но сразу же отмечу, что этот софист и ёрник, в тот момент лишь главный инженер моторостроительного завода, Готлиб Бар глубже нас всех вникал в практические дела, куда шире нас выискивал бездны возможностей в каждой проблеме. По профессии инженер, он в глубинной природе своей был государственным организатором. И не подозревал об этом, пока ему чуть ли не силой раскрыли, кто он.
Жена Бара, безликая женщина, вкатила столик с чашками, самоваром и печеньем и тут же удалилась. Я в тот вечер не рассмотрел её. Впоследствии я сотни раз видел его жену, но так и не запомнил её облика. Вероятно, нечего было рассматривать. Она возникала, что-то делала и исчезала. Всё остальное, кроме того, что она возникает и исчезает, не имело значения.
Николай Пустовойт налил себе чаю, схватил печенье — и, звонко хрустя им, заговорил:
— Патины вечно ссорятся с ламарами, но почему война?
Гамов ответил с прежней энергией:
— Потому что ваш любимый вождь, ваш ошалелый дурак, ваше ничтожество Артур Маруцзян обещал сегодня помощь патинам в их пограничных спорах. А патины этим завтра воспользуются.
— Зачем ты так? — с обидой произнёс Пустовойт. — Ты же знаешь, я не максималист. Трудно, очень трудно говорить с тобой!
Он отвернулся от Гамова. Эстафету спора перехватил Вудворт.
— А я буду говорить! — сейчас Вудворт возмутился не на шутку. — И не позволю так отзываться о Маруцзяне. Я максималист, лидер моей партии мною высоко чтим. Я не знаю другого такого же…
— …Дурака и ничтожества, — хладнокровно повторил Гамов. — К сожалению, по-иному назвать вашего лидера не могу. Теперь у вас две возможности, Вудворт: вызвать меня на дуэль либо написать на меня донос. Вызывать не советую: стреляю без промаха — сто раз проверено на испытаниях. На дуэли все шансы на моей стороне.
— Есть ещё третья возможность, — гневно отрезал Вудворт. — Прекратить всякое знакомство с таким человеком, как вы, Гамов.
И он решительно отошёл от Гамова. Гостиная в трёхкомнатной квартире Бара была просторная — на три кресла и шесть стульев. Вудворт прихватил кружечку чая и уселся в дальнем углу, демонстрируя равнодушие ко всему, что ещё произойдёт. Гамов проводил Вудворта насмешливым взглядом. На Гамова насел Бар.
— Всё, что ты нам наговорил тут, — вздор! И я это докажу.
— Ты всё можешь доказать — и что чёрное бело, и что белое черным-черно.
— Ограничусь пока тем, что белое — бело. Отвечай — можно ли начать большую войну без подготовки? Без накопления материальных ресурсов, резервов оружия, без скрытой мобилизации?
— Невозможно. Ну и что?
— А то, что такой подготовки нет. Мы её не видим, а ведь её скрыть невозможно. Тебя это не убеждает?
— Убеждает в том, в чём я давно убеждён: если Маруцзян и маршал Комлин начинают большую войну, предварительно к ней не подготовившись, то им нельзя управлять страной. Нас сокрушат.
Бар обратился к молчаливому Казимиру Штупе, военному метеорологу, я с ним встречался в семье Павла Прищепы. Генерал Леонид Прищепа, отец Павла, по должности соприкасался с метеорологической службой и благоволил к молодому учёному. Павел с ним дружил.
— Надеюсь, Казимир, вы не выдадите государственных секретов, если скажете, есть ли изменения в режиме метеорологических станций? Судя по тому, что небо безоблачно и ветры не рыщут по равнинам, больших нарушений погоды не ждать? Я верно оцениваю обстановку?
Штупа пожал плечами.
— Изменения в погоде могут произойти ежечасно. Можно говорить лишь о запланированной стабильности климата, но не о постоянстве ветра или дождя. Опасных нарушений метеообстановки пока не происходит. И особых мер по сохранению климата не предписано. Кстати, на ближайшие двое суток планируется отличная погода.
— Ты слышал, Гамов? — Бар любил побеждать в словесных перепалках и умел это делать. — Нарушений климата не предвидится, а без этого крупная война невозможна. В старину обходились шествованием пехоты и наступлениями бронетанковых армий. Современная добротная война — это, прежде всего, жестокая метеосхватка. Разве не так?
Гамов снова переменился — согнулся в кресле, криво усмехаясь. Он вдруг словно бы постарел на десяток лет. Он не мог создать в себе такую перемену искусственно. Его искренно терзали страшные предчувствия грядущих событий.
— Добротная война? — сказал он горько. — Бессмысленная, так правильней. Преступление перед человечеством, какого ещё не бывало!
— Все войны по-своему преступны. Ибо приводят к гибели невинных и непричастных людей. Ты это хотел сказать?
— Бессмысленная война, — повторил он. — Много было войн в истории, в некоторых имелся свой смысл. А в той, что разразится, смысла нет. Она бесцельна и потому преступна.
До этой минуты я только молчал и слушал. У меня не было своего мнения по предмету спора. Я ещё не думал, скоро ли война, будет ли она вообще. Великие события мира от меня не зависели. Но мысль о бессмысленности новой войны меня заинтересовала. Я попросил объяснения.
Гамов ответил лекцией. В ней уже были те идеи, с какими он впоследствии обращался ко всему миру. Но в тот вечер я не был к ним подготовлен. Я был пронизан традиционными воззрениями на войну, как на продолжение государственной политики. В музее я видел на старинной пушке отлитое красивой вязью изречение: «Последний аргумент королей». Королей уже мало осталось. Но их «последний аргумент» по-прежнему пребывал самым веским для сменивших венценосцев председателей и президентов. Многое в речи Гамова показалось мне либо блажью, либо любовью к парадоксам.
Зато её пафос увлёк. С того вечера многие миллионы людей — и друзья, и враги — многократно слышали Гамова, не на одного меня он действовал не только мыслями, но и тем, как высказывал их. Он умел убеждать, ибо сам был безмерно убеждён. От его голоса, от силы его слов надо было либо заранее готовиться защищаться, либо безвольно покоряться их действию. Но я впервые слышал его речь, не реплики в споре, не игру в словесные парадоксы — и не подготовил защиты. Меня полонила страсть, негодование и боль, возмущение и сострадание, не сопровождавшие рассказ о войнах, что уже были, и о войне, что готовилась, нет, повторяю, не сопровождавшие, а возникавшие как что-то неотделимое от мысли и слов. Я всем в себе резонировал на речь, так, наверно, горячая молитва верующего порождает в нём самом ответный словам поток столь же горячих чувств. Гамов потом говорил, что я не только верный его последователь, но и первый из учеников. Сомневаюсь, что в тот вечер у Бара я уже стал его последователем. Но что психологически готов был стать им, убеждён абсолютно.
После речи Гамова стало неинтересно говорить о чём-либо другом. Чай был допит, печенье съедено. Вновь появилась призрачная жена Бара и убрала столик с опустошённым самоваром. Мы начали расходиться. Первыми ушли Павел Прищепа с Казимиром Штупой. Только хмурый Джон Вудворт ещё не поднимался с кресла, когда я оделся. Я вышел вместе с Гамовым. Над землёй сияла полнозвездная ночь.
— Нам по дороге, — сказал Гамов. — Почему вы так всматриваетесь в небо, Семипалов?
— Давно не видал яркого ночного света. Наверху устроили торжественный пленум звёзд. Все светила на месте, ни одно не прикрыто облачком.
— Все светила на месте… — рассеянно повторил он.
На великолепно иллюминированном небе сверкала белая Вега, неподалёку тонко сияли Плеяды, летящая коляска Кассиопеи стремилась захватить в свои недра сверкающих соседей, уже склонялась к горизонту горбатая Большая Медведица. И, расплескав могучие крылья, звёздный Орёл тремя ярчайшими светилами бурно мчался по небу прямо на Вегу. Небо всем своим блеском безмолвно свидетельствовало о спокойствии в мире.
Мне захотелось подразнить Гамова.
— Гамов, звёздное небо доказывает безопасность. Не похоже, чтобы готовилась война.
Он вдруг остановился, с ним это случалось часто — внезапно замирать во время ходьбы.
— Красота этого неба свидетельствует не о безопасности в мире, а о беспечности наших руководителей. Они не понимают, какую кашу заваривают. Уверен, что в эту минуту на всех метеогенераторных станциях Кортезии спешно форсируются режимы.
— У нас договор с ними о плановой эксплуатации циклонов.
— Плюют они на договоры! А если сегодня ещё не плюнули, завтра плюнут! Вы главного не понимаете, Семипалов: кортезы — хищники, а мы — дураки! Они ждут лишь повода, чтобы напасть. В такой момент объявить о поддержке патинов!..
— Патины наши союзники…
— Союзники! А какая нам польза от союза? Добро бы они только прикрывались нашей широкой спиной… Но патины воинственны не по реальной силе! Вилькомир Торба, напыщенный индюк, втравит нас в драку с Кортезией ради своих крохотных интересов. Заставит нас воевать, а при первом поражении сразу изменит.
— Вы пессимист, Гамов. Такое неверие в союзников!
— Я реалист и не дурак!
Я потянул его за руку. Не терплю, когда ни с того ни с сего вдруг останавливаются на улице. Он очнулся и зашагал. Теперь он шёл так быстро, что я еле поспевал.
— Куда вы торопитесь, Гамов?
Он не сбавил шага.
— Не могу идти медленно, когда думаю. И не люблю ночных улиц. Столько дряни выплёскивается наружу. Каждую минуту ожидай бандитья. Стараюсь обходиться без поздних прогулок.
Хулиганов и вправду в городе становилось всё больше. Полиция поддерживала сносный порядок лишь на центральных проспектах, а Готлиб Бар жил на окраине.
Несколько минут мы шли молча. Потом увидели впереди двух женщин. Они обернулись, разглядели, что мы приближаемся, и ускорили шаг. Гамов засмеялся, его позабавило, что нас приняли за хулиганов. Он сбавил ход, расстояние между нами и женщинами стало увеличиваться. На новом повороте улицы мы перестали их видеть и сейчас же услышали крики. Я оглянулся — нет ли поблизости полицейского или других прохожих. Гамов толкнул меня в плечо.
— Бегом! Не стойте как истукан!
Он так рванулся вперёд, что я лишь за поворотом нагнал его. На улице женщины вырывались из кольца обступивших их пятерых парней. Двое зажимали одной из них рот и тащили с собой, вторая, не переставая кричать, отбивалась от остальных. Увидев нас, от группки отделился самый рослый — и схватился с Гамовым. Двое парней кинулись на меня, двое продолжали возиться с женщинами. Мои противники были из зверья, бравшего многолюдством стаи, но не умением драться. Одного я ударил ногой в пах, он завертелся и заверещал, сжимая живот, и выбыл из схватки. Второй был проворней и сильней. Он парировал мой выпад, а от его удара в голову я еле устоял на ногах — здания, как живые, вдруг запрыгали перед глазами. Я прислонился спиной к стене. И в это мгновение услышал дикий вопль, потом звериный визг. Я нанёс своему противнику удар в плечо, он охнул и отшатнулся — и, на несколько секунд освобождённый, я увидел, что Гамов и его враг катаются по мостовой. Противник Гамова был на голову выше его, успел выхватить нож, но Гамов повалил его наземь, обеими руками выкручивал руку с ножом, а зубами впился ему в подбородок. Даже в малярийном бреду не вообразить зрелища чудовищней — страшно выкаченные глаза обоих, выкручиваемая рука с ножом и залитый кровью рот Гамова, грызущего подбородок парня. Тот отчаянно старался свободной левой рукой оторвать от себя Гамова, но не мог и визжал и выл звериным воем.
Парни, возившиеся с девушками, поняли, что драка пошла нешуточная, и поспешили на помощь своим. На меня навалились опять двое, третий, стараясь вызволить высокого балбеса, выдиравшегося из мёртвой хватки Гамова, тоже выхватил нож, но всё не мог пустить его в ход, два тела на земле дёргались и взбрыкивали так, что он боялся попасть в своего. Пятый, выключенный ударом в пах, тяжко стонал и всё не отрывал рук от живота.
Оба моих противника ножей не вытащили — одолевали силой. Но из-за поворота вдруг вырвался Джон Вудворт.
— Держитесь! Иду! — кричал он, набегая.
В следующий миг один из моих противников отлетел и ударился головой о стену. Второй согнулся под тяжким кулаком Вудворта, и я его срубил наземь. Оба тут же вскочили и удрали. Мы с Вудвортом бросились к Гамову. Парень, крутившийся вокруг двух катающихся тел, тоже пустился наутёк, когда мы кинулись к ним. На месте остались два поверженных врага: мой первый противник, не отрывавший обеих рук от паха, и верзила, приподнявший голову и рукой ощупывавший окровавленное лицо. Он уже не визжал, а в голос плакал и твердил:
— Разве так можно драться? Разве так можно драться?
Гамов, встав с нашей помощью на ноги, сразу успокоился. Я ещё не привык в ту первую встречу к мгновенным переменам его состояний — и меня поразило, как быстро он перебросился от звериной ярости к почти безмятежному хладнокровию. Он аккуратно вытер залитое чужой кровью лицо, дико выкаченные ещё минуту назад глаза глядели уже спокойно, почти весело. Он протянул руку Вудворту.
— Вы нас выручили. Благодарю.
Вудворт без охоты взял руку Гамова. Он ещё не забыл их резкий спор у Бара. Он был не из отходчивых.
— Что делать с подонками? — Он показал на парней.
— Сдадим в полицию, там дознаются и о сбежавших друзьях, — предложил я.
— Отпустим, — решил Гамов. — Что им полиция? Каждый не раз прохлаждался в полицейских камерах. Но я раньше поговорю с ними. Вставай! — приказал он, толкнув ногой лежачего.
Мой противник, еле держась на трясущихся ногах, уже не стонал и не прижимал руки к животу, но опухшее лицо и безумные глаза показывали, что боль от жестокого удара не проходит. А верзила, дравшийся с Гамовым, выглядел ещё хуже — лицо было залито кровью, правая рука повисла. И он всё твердил с рыданием:
— Разве так дерутся? Руку выломал, рожу перекусал, как бешеная собака… Люди вы или не люди? Так же нельзя драться!
— Замри! — велел Гамов. — Не испускай скверных звуков. Слушайте меня, остолопы. Моя фамилия Гамов. Запомнили? И если когда-нибудь увидите меня издали — бледнейте, теряйте голос — и бежать! Понятно?
— Отпустите, в больницу надо! — простонал мой противник.
— Бледнеть, терять голос — и бежать! — повторил Гамов свой странный приказ. Ни я, ни Вудворт понятия не имели, какую грозную правду грядущих действий предвещают его слова. Гамов стал впадать в новое бешенство. — Кому велел потерять голос? Не плакать и не охать! Всем в стае передать: иду на вас, трепещите! Теперь наутёк!
Наутёк оба парня не бросились, но и задерживаться не захотели. Гамов засмеялся, глядя, как они ковыляют. Мы с Вудвортом переглянулись, Вудворт пожал плечами.
— Нагнали на них страха! — с удовлетворением сказал Гамов. — Они теперь будут бледнеть и неметь, услышав о нас.
— О вас, — холодно поправил Вудворт. — Вы назвали только свою фамилию. Впрочем, ваша ярость в схватке, а также умение нашего друга Андрея Семипалова драться, — он церемонно поклонился мне, — произвели на наших противников гораздо больше впечатления, чем ваши театральные приказы.
Гамов возразил — и серьёзней, чем следовало бы по обстоятельствам схватки с уличными хулиганами:
— Вся наша жизнь, дорогой Вудворт, игра на подмостках истории. А в игре слова бьют сильней обуха и ранят больней ножа. Слово есть дело — и грозное дело, доложу вам! — Он добавил с раздражением: — Председатель вашей партии сегодня произнёс несколько слов — и потратил на них ровно столько усилий, сколько нужно, чтобы выдохнуть из лёгких немного скверного воздуха. А слова его станут грохотом машин, огнём и пеплом, смертями женщин и детей. Убийственным ураганом пронесутся эти слова по несчастной земле.
— Вы уже говорили на эту тему у Готлиба Бара, правда, не столь выспренно, как сейчас, — недружелюбно возразил Вудворт. — Разрешите мне удалиться.
И, холодно кивнув, он направился к перекрёстку улиц, откуда выбежал на шум драки. Он не придал значения ни разговору Гамова с двумя хулиганами, ни его мрачному восхвалению могущества слова. На меня яркие слова действуют сильней, чем на Джона Вудворта, но и я даже отдалённо не представлял себе, что может реально стоять за сценой, разыгранной Гамовым. Не знаю, предугадывал ли он сам, какие страшные кары обрушит впоследствии на тех, кого назвал «уличным бандитьём», какую пропишет тягостную судьбу отребью общества. Но что в сокровенном своём желании способен на такие действия, думаю, о себе знал ясно. Я на подобную проницательность, равнозначную прозрению, способен не был.
Зато меня потрясла (это сильное слово — единственно точное) драка Гамова с парнем, замахнувшимся на него ножом. Картина схватки не лезла ни в какие рамки. Бандит, рыдавший: «Так не дерутся!», был прав. Так в наше время никто не дрался, да и раньше тоже. Привычная, освящённая обычаем драка протекает иначе: ну, обмениваются бранью и проклятьями, ну, наносят друг другу — сама фразеология чего стоит: друг другу, а не враг врагу — кулачные удары, ну — последний аргумент хулигана — втыкают друг в друга ножи. Всё просто! Я снова и снова вспоминал: Гамов был в неистовстве, его палила дикая ярость, трясло вдохновение ненависти — такие эмоции уличной драке несоразмерны! Я вдруг вспомнил древнего полководца, перед решающей битвой наставлявшего своих солдат: «Бейте дротиком в лицо, а не в грудь и не в живот. Враги знают, что раны и смерть в бою возможны, заранее идут на это, но уродство для молодых вражеских всадников непереносимо, они будут отшатываться перед копьями, а не бросаться на них». Тот полководец, конечно, победил, но он сражался за владычество над миром, да к тому же у его врагов было вдвое больше войска, для победы требовались ухищрения. Но за что боролся Гамов? Почему такое исступление?
На следующем перекрёстке Гамов остановился.
— Вам направо, мне налево. Мы провели нехороший вечер — и поспорили, и подрались, и можем спать в ожидании какого-то завтра.
— Вечер был нехорошим, вы правы, — сказал я. — Против спора ничего не имею, но драка меня не восхитила. До отличного завтра.
— Я не верю в хорошее будущее, — буркнул он и ушёл.
Я медленно двигался по ярко освещённой пустой улице. Было ещё не поздно, только перевалило за полночь, но город словно вымер. Волчьи стаи хулиганья владычествовали в ночные часы — жители рано запирались в квартирах. Я не опасался нового нападения: хулиганы поделили между собой городские районы, одна шайка не совалась во владения другой. Мы проучили пятерых местных, а других не ждать. И я поднимал голову, любовался небом — звёздный мир ликовал, вселенная предавалась какому-то величественному торжеству. Из-за крыш выдвинулся Орион, в нём красно калился Бетельгейзе, белокалильно пылал Ригель. И ярчайшая звезда неба — великий Сириус медленно приподнимался над зданиями. Меня охватил восторг, так был прекрасен, так невыразимо прекрасен мир, который мне сподобилось видеть!
Я не торопился. Дома меня никто не ждал. Жена уехала на лето к своему отцу. Я не был уверен, что она вообще вернётся. Перед отъездом она сказала, что лучше жить одинокой, чем иметь мужа, реально его не имея. Я ответил, что уж каков есть. Она может считать себя свободной в любом поступке. Она поблагодарила так зло, что благодарность была хуже пощёчины. Вот так мы расстались с ней месяц назад.
И у входа в свой дом я ещё постоял на улице, радуясь звёздному торжеству. Шёл второй час ночи. Я открыл дверь и замер. На диване — сидя — спала жена. Я придвинул стул, уселся и стал смотреть на неё. Она казалась усталой и похудевшей, тёмные полукружья отчёркивали сомкнутые глаза. Всё это не имело значения. Она была прекрасна. Она была ещё красивей, чем в тот день, двенадцать лет назад, когда я впервые увидел её и когда, знакомя нас, Павел Прищепа шепнул: «Первая красавица в институте — учти!» Как часто я досадовал, что она так красива, для семейного спокойствия надо бы заводить жену не выше стандартной миловидности. И не я её выбрал в жёны, я не осмелился бы выбрать такое женское совершенство. Меня себе в мужья назначила она и потом негодовала, что я сопротивлялся, даже уверял, что не та-де оправа для драгоценного камня. С тех дней прошло двенадцать лет — и многое переменилось в нас. Во всяком случае, я не ожидал, что она воротится так скоро.
Она раскрыла глаза и зевнула.
— Я заснула, Андрей, — сказала она сонно.
— Ты ещё спишь, Елена.
— Сколько времени? Четыре ночи?
— Только два, Елена.
Она засмеялась.
— Елена, Елена!.. Как любишь ты повторять моё имя.
— Хорошее имя, Елена.
— Сама же я хуже своего имени?
— Лучше!
Она покачала головой. Сейчас пойдут упрёки, понял я.
— Я думала, тебе станет свободней в моё отсутствие. При мне ты редко приходил раньше трёх. Но вот всего два, а ты уже дома. Без меня квартира приятней?
— В твоё отсутствие я часто совсем не ночевал дома. Сегодня особый случай. Четверг.
— Да, вспоминаю — интеллектуальный бал у Бара. Скучное сборище скучных людей в тесной комнатке, где не пройти между стульями. Не понимаю, что влечёт тебя к Бару.
— Была бы сегодня у него, поняла бы. Собрались интересные люди. Джон Вудворт, Казимир Штупа, Николай Пустовойт, Алексей Гамов…
— Вудворта знаю. Кортез с лицом страстотерпца. И Штупу с Пустовойтом встречала. А кто такой Гамов?
Я рассказал о спорах у Бара, помянул об уличной драке. Елена испугалась.
— Ты не ранен? Ушибов нет? Повернись. Вся спина перепачкана. Вот здесь порвано. Ты не тёрся о кирпич?
— Прижимался к стене, когда насели двое. Если бы не Вудворт, ущерба было бы больше, чем разорванный пиджак.
— И брюки перепачканы! Снимай костюм. Утром вычищу.
Её участие придало мне смелости спросить о самом важном.
— Елена, я опасался, что ты уезжаешь навсегда. Но ты вернулась. Как это понимать?
— Вот так и понимай — взяла и вернулась.
— Тогда разреши спросить…
— Не разрешаю! — она начала сердиться. На неё часто находило — и, бывало, без видимых причин. — И если на всю правду, так сама у себя допытываюсь — почему вернулась?
— И не находишь ответа на слишком трудный вопрос?
— Если бы трудный! Примитивно простой! И ответ на него примитивно прост. — Она печально улыбнулась — себе, не мне. Она жалела себя — чего-то не могла перебороть. Она всегда хорошо улыбалась, Елена. Улыбка была объяснением и признанием. И так как она улыбалась только в хорошие минуты, то на улыбку хотелось ответить дружественным словом или добрым поступком. — Я просто окончательно поняла, что жить с тобой трудно, а без тебя невозможно. Первое я установила давно, а второе стало ясно, когда захотела превратить нашу временную разлуку в постоянную — и не смогла.
Я потянулся к ней. Она покачала головой.
— Завтра проясним отношения. Ужасно хочу спать.
Она ушла к себе. Я посидел на диване. Я и радовался, что она вернулась, и страшился завтрашнего объяснения.
Как бы она опять не потребовала, чтобы я сломал весь режим жизни. Я не был тем мужем, какого она заслуживала, не раз пытался стать им, ни разу не становился. И уже не стану.
Устав от трудных размышлений, я так и заснул на диване.
Пробудил меня грохот снаружи. Я распахнул окно. В комнату ударил ветер, посуда в шкафу зазвенела, стулья тяжело зашевелились. По голове хлестнула портьера, лицо окатило дождём. Над городом бушевал ураган. Одна молния перебивала другую, грохот валился на грохот. В свете небесного пламени ошалело неслись тучи. Ни в каких метеосводках не планировались подобные безобразия, никакие аварии на метеостанциях не могли породить подобной бури!
Я захлопнул окно и включил стерео. Диктор передавал сводку новостей. Патина, не стерпев пограничных провокаций ламаров, ответила сокрушительным ударом. Армия Патины смяла заслоны врага и успешно продвигается к Ламе, столице Ламарии. Коварная Ламария запросила помощи у Кортезии и Родера. Президент Кортезии Амин Аментола произнёс угрожающую речь. В портах Кортезии объявлена тревога, заокеанские метеогенераторные станции переведены на усиленный режим. Флот Кортезии вышел в океан.
— Перед лицом неслыханной провокации правящей клики Кортезии, — торжественно вещал диктор, — наша страна не останется безучастной. Председатель правительства Артур Маруцзян подписал указ о мобилизации добровольцев на помощь беззащитной Патине, так долго и так безропотно сносившей издевательства наглых ламаров. В добровольцы принимаются мужчины от 18 до 55 лет. Запись начнётся с восьми часов утра. Все метеогенераторные станции приступили…
Сильный раскат грома заглушил голос диктора. Погасло электричество. Экран стереовизора ещё слабо светился, но диктора почти не было видно, и его голос звучал слишком тихо, чтобы можно было разобрать слова в оглушительном рёве бури.
Из спальни выскользнула перепуганная Елена.
— Андрей, что случилось?
— Война! Всеобщая война, та, которую несколько часов назад предрекал Гамов. А я ему не поверил!